Красным ситцем обернут клубный фонарь, трепетно бьются красные знамена, плещутся факелы в багровой полутьме, словно цветы полевые здесь и там, здесь и там красноплатные головы ткачих.
У Отца на груди – и у множества – красные ленточки вшиты в самое сердце…
– Товарищи!
И треснутым счастливым рокотом держал Отец свою предсмертную речь.
– У меня нет слов… чтобы сказать, как рад… такая великая честь: вы избрали меня председателем первого свободного митинга; свободного митинга свободных граждан.
Товарищи! Спасибо вам за эту честь.
Долгие десятки лет ждал я такого момента… Свободу ждал… И вот – дождался наконец, мы с вами теперь свободны…
В сердце старика тонким хрустальным звоном стучалась надежда:
«И этот манифест – шаг вперед».
Вспомнились Отцу долгие годы непросветной маяты, светлым лучом полоснули по сердцу эти октябрьские дни. Он стоял теперь под знаменами и верил, верил, что победа близка.
Оттого и дрожал, срывался старческий голос, оттого под чиненными шнурочком очками скатывались в щели морщин слезы.
Вдруг показались казаки. Цокали по камням подковы. Плети готовы в руках. За плечами винтовки в заряде.
Сомкнулась толпа, зарычала, загрозила каменьями. Кожеловский – полицмейстер – казаков увел в казармы.
Говорил Павел Павлыч. Потом говорил Одиссей: косматый, голосистый, любимый. Говорил Странник – Семен Балашов, покрывал он площадь сердитым, режущим криком, не верил царским свободам, неверьем пронизал, насторожил притихшие толпы. Около стоял и рвался к слову пламенный Арсений – юноша Миша Фрунзе; с Мишей о бок – Бубнов Андрей, Химик, с Химиком – Станко, беззаветный Станко, вождь боевых дружин; Шорохов, Дмитрий Иваныч – ткач, большевик; Федор Самойлов, что в царскую думу ходил потом от рабочих, Маша Труба – все они здесь, бойцы подполья, кольцом сомкнулись вокруг Отца.
И в полночь, когда росой заиндевели крыши, а острый ветер стих, – потушили красный фонарь у клуба, и торжественные толпы потекли по улицам и переулкам; рдяные факелы отмечали их путь.
«Марсельеза» и «Варшавянка» грохотали над городом.
Поодаль сторожили казацкие сотни.
Это было двадцатого октября.
Двадцать первого целый день город захлебывался в праздничной радости: по улицам ходили с красными флагами; ораторы на перекрестках держали речи:
– Права… Свобода… Конституция…
Двадцать второго на главной площади, перед управой, с утра собирался город: большевики готовили митинг – здесь холодно и строго надо было вспороть живот манифесту.
И снова в центре, вкруг трибунной бочки – большевики. Веют весело легкие знамена. И словно дуб в кустарной поросли – раскинулось над площадью огромное черное полотнище:
«Слава павшим борцам за свободу».
Это поминают рабочие тех, что недавно, в июньские дни, на Талке погибли в казачьем налете.
И сразу – на площади – тихо.
Вырос на бочке Странник:
– Товарищи! Прежде чем открыть – почтим память наших лучших… расстрелянных на Талке…
Встрепенулась густая площадь, сняты рабочие кепки, вмиг остыли веселые лица. Тихо и грустно, все вырастая слезами и скорбью, мужая гневом, – поплыл над мертвой площадью похоронный гимн:
Вспоминали павших. Вспоминали близких… Вспоминали любимых. Женщины плакали, красным платком утирая слезы.
А гимн, как волны в шторм, все мчал вперед, крепчал в борьбе, раскатывался клятвами в неотмщенных колоннах ткачей:
Когда оборвали последнее слово – долго недвижная, страшная стояла молча блузная рать.
Митинг открывался. Был полдень – двенадцать часов. Ночь напролет лил зычный ливень – дороги взмешаны, как тесто в квашне. Мокры асфальты, в поту мостовые, после ночного ливня нервно сечет толпу колючий наследыш-дождь. Небо в табачных мутных тучах. То сгущаясь, то бледнея, – трудно повисли они в моросящей мгле. Сиверко. Зябко. Изморозь дрожью бежит по рядам. Осень-осень: глухи октябрьские дни.
Сжались большевики у трибунной бочки. Ночью заседал комитет, распределяя – кому что говорить: о политическом режиме, об экономике рабочего, о безработице, вспомнить 9 января – связать его с царским манифестом…
Каждому точно, коротко сказана роль; каждому место – кто за кем. Говорил Странник – Семен Балашов, говорил Одиссей, вырвался на бочку Фрунзе и площадь покрыл негодующим, резким словом:
– Не верьте, не верьте, не верьте царю… Это только ловушка. Рабочие должны продолжать борьбу…
И дружно в ответ гудел синеблузый улей, загорались глаза боевым запалом, билось сердце в ответном крике.
– Долой! – крикнул кто-то издалека.
– Долой… долой!.. – загалдели с Торговых рядов, и эхом перекатились крики в Крестовоздвиженских переулках. Шевелилось казацкое кольцо зловещим шелестом, нагайки треплют по бедрам коней.
Мужественный Станко рассыпал в толпе боевиков – сжали боевики в карманах браунинги. Над площадью свисли грозовые тучи.