Мы сидим на полуостывшей лежанке — я и трехлетняя сестренка Таня. Сестренка капризничает, и ее все время надо чем-то занимать. Долго тянется день, многое можно вспомнить, перебрать все игры. А часовая стрелка будто примерзла к циферблату.
Мы вбираем ртом воздух и дуем. Белесый пар летит струей и потом тает. Мы стараемся дослать струю к самой стене, глубоко вдыхаем и опять дуем.
Занятие это мне не по душе — нет настроения. Но оно нравится Тане. И я мирюсь: только бы сестренка не плакала.
До стены остается совсем немного, кажется, дунь посильнее — и все будет в порядке. Таня незаметно подвигается: жульничает. Не могу терпеть нечестности. Я тяну ее за платье назад. Платье трещит… Крик! Слезы!
Хриплый голос вдруг доносится снизу:
— Малинки… С огорода малинки…
Это мама. Она лежит на своей низкой кровати и, не мигая, смотрит в угол. На посеревшем лице выдаются скулы и острый нос. Она все время смотрит в угол, хотя там ничего нет. Так она лежит целыми днями.
Мы свешиваемся с лежанки:
— Мам! А малина летом бывает.
— Малинки-и!
У меня по спине пробегает озноб.
— Мам! Мы летом пойдем за малиной. В лес сходим. Ты потерпи.
— Бою-усь! — кричит Таня.
Мама судорожно передергивается. Странная улыбка появляется на ее лице. Она хочет повернуться к нам и не может.
— Танюша! — говорит она свистящим шепотом. — Чего ты, дурочка? Иди ко мне…
Через рубашку я чувствую теплое и частое дыхание сестренки. Глажу ее по голове, успокаиваю. Мама забывает о ней и опять смотрит в угол.
Снова можно играть. Продеваю в пуговицу две длинные нитки, связываю их на концах и дергаю короткими рывками. Пуговица раскручивается и гудит, как шмель, которого прикрыли кепкой. У Тани от восторга блестят глаза.
А день тянется долго…
Я соскабливаю пятачком ледяные узоры со стекла, разглядываю, что делается на улице.
Вот пробежали по дороге ребята с сумками — из школы. А я не учусь уже целую неделю, с тех пор как маме стало совсем плохо. Ее хотели положить в больницу, но мама почему-то не согласилась, и теперь к нам ходит доктор Радзиевский…
Какой чудной грузовик с прицепом проскочил! Прицеп — целый вагон, серебристый, с красной полоской наискосок борта. На улицах он появился совсем недавно — возит продукты. И сейчас, наверно, проехал к «Гастроному», где трамвайная остановка.
Мы живем в поселке Текстилей, который отделяется от города рекой.
Если идти от трамвайной остановки мимо «Гастронома», увидишь фабрику — два громадных кирпичных здания с башнями. Мне всегда думалось, что стоит взобраться на одну из этих башен — и откроется, как в сказке, удивительный мир.
Я даже представляю: весь город перед тобой, и кажется он не настоящим. Во все стороны по улицам бегут игрушечные трамвайчики и автомобили. Волга и та выглядит узкой ленточкой, а ширина ее в наших местах около километра.
Слева от фабрики стоят пятиэтажные корпуса для рабочих. За корпусами начинается Чертова Лапа. Раньше, говорят, тут было вязкое болото, затягивало скотину и даже неосторожных людей. Сейчас болота и в помине нет, стоят дома, и перед ними асфальтированные тротуары. А название — Чертова Лапа — до сих пор осталось.
Захочешь пойти в другую сторону от трамвайной остановки — выйдешь к кинотеатру. Тут же рядом стадион и большой старый парк. В парке пруды с позеленевшей водой. На берегу одного из них стоит школа. Другой раз играют в хоккей — из окна, как с трибуны, все видно.
Самое замечательное в поселке Текстилей — фабрика. Работают на ней тысячи. Выходят рабочие со смены и идут, идут — минут пятнадцать.
Почти все в поселке работают на фабрике. Возьми хоть дядю Ваню Филосопова, хоть Марью Голубину, хоть отца Тольки Уткина — Алексея Ивановича. Да и мама работала там, пока не болела. Она ткачиха…
В полдень к нам пришел доктор Радзиевский. Он старательно обметает снег с валенок, неторопливо снимает пальто. Потом, потирая озябшие руки, подходит к маме.
Мы с Таней смотрим на него и ждем, что он скажет. У доктора совсем седые волосы и розовые уши, — наверно, от мороза. Он стоит, чуть наклонившись к маме, и видно, как выпирают из-под серого пиджака худые лопатки.
Живет доктор на глухой улочке в собственном доме, неподалеку от нас. Дом маленький, в три окошка, и тоже постаревший, как и его хозяин. Мало кто помнит, когда Радзиевский поселился в нем.
Было это еще до революции. Тогда на фабрике часто болели чахоткой, и работать доктору приходилось много. Но он никому не отказывал, ходили к нему в любое время дня и ночи.
После революции по совету доктора в бывшем доме управляющего фабрикой открыли ночной санаторий, где рабочие отдыхают по очереди.
Сейчас в поселке большая поликлиника, но Радзиевский, по старой привычке обходит семьи, и ему все рады.
А еще доктор умеет играть на скрипке. Я иной раз иду около его дома и остановлюсь, послушаю. Играет он обычно что-нибудь грустное и задумчивое. Наслушаешься — и плакать хочется.
Доктор долго смотрит на маму, притрагивается к ее глазам и бормочет — у него привычка разговаривать с самим собой. Чудно он говорит, многие слова совсем непонятны. Вот и сейчас он сказал что-то такое, что повторить трудно.