В течение многих лет я оборонялся от одиночества, ища спасения в любви, но всегда терпел поражение, так же как и в этот, последний раз, хотя сперва был уверен, что новое чувство, вначале столь прекрасное, выдержит все испытания; но уже спустя несколько месяцев в нашей идиллии что-то нарушилось, и постепенно я дал втянуть себя в извечную игру, вернее, торг двух полов, стремящихся доказать друг другу правоту собственного «я», уже задетого всевозможными комплексами, — торг отвратительный и унижающий само содержание любви, торг базарных торговцев, хорошо зарабатывающих раз в году во время ярмарки, обвиняющих друг друга во всех своих невзгодах и бедах, ищущих любой ценой оправдания своему ничтожеству, лени, мелочности, эгоизму и нарастающей в сердце ненависти к миру и людям, прибегающих в своем подсознательном стремлении очиститься от накопившейся в них с годами скверны не к помощи разума, а все к тем же взаимным обвинениям. Я дал вовлечь себя в этот торг, и наступил день, когда я с ужасом обнаружил, что в наши отношения закралось чувство обоюдной неприязни и злобы, что с каждой минутой мы становимся все более чужими — только и делаем, что подкарауливаем друг друга, враждебно встречая каждое слово, взгляд, неосторожный жест; но даже тогда я еще полностью не сознавал, что это начало конца, и все еще надеялся, что этот первый акт драмы — временный кризис: просто сдали нервы, расшатанные ужасами войны и жизни в обстановке осады и рабства.
Любовь обожает красивый фон, но тогда я этого не знал и, наверно, потому потерпел еще одно поражение; я был беспечен, слишком верил собственному чувству, а это была ошибка, которую я осознал только сейчас; в этой темной зарешеченной комнатке «Какаду» я понял также, что по-настоящему никогда не был любим, а наши отношения слишком рано подверглись тяжелому испытанию и не выдержали его, но что не следует жалеть об этом — ведь хоть какое-то время я был действительна счастлив и хранил в памяти все то лучшее, что было в этой любви и чего уже никто и ничто на свете не сможет у меня отнять.
Мы познакомились в поезде, оказалось, что едем в один и тот же город, условились о встрече, потом виделись ежедневно в одном и том же кафе, наконец я пригласил ее к себе, в маленький домик у тополиной аллеи, в мансарду, которая стала моим прибежищем и где я иногда работал в свободное от заданий время — урывками, ведь время мое принадлежало не мне. Мои полотна ей нравились, она любила острый и приторный, проникавший во все уголки мастерской запах масляных красок, воздух, которым мы вместе дышали, мебель, которой пользовались, даже нашу общую постель, в которую сперва мы шли столь охотно; маленькая, увешанная полотнами мастерская солдата, стремившегося посвятить себя искусству, казалась нам островком тишины в окружавшем нас огромном океане, островком покоя и отдохновения; однако со временем первоначальное чувство покоя и безмятежности развеялось, и эта же комнатка стала первым поводом для непрестанных придирок, которые в конце концов привели нас к взаимной неприязни и отчуждению; оно все усиливалось, под конец мы совсем отдалились друг от друга и рады были любому предлогу для ссоры, любое, даже самое пустяковое событие перерастало в трагедию, переполняло нас ненавистью, мучительные споры о том, кто виноват — а виноваты мы были оба, — тянулись без конца, причем каждый из нас всегда был готов оправдать свое собственное бессилие и отвращение к совместной жизни в тесной, заставленной мебелью комнатке, комнатке-кухне, с кастрюлями и электрической плиткой, и каждый день, каждый час, каждая минута приближали момент окончательного разрыва.
В ушах у меня все еще звучали ее слова:
«Алик, все это не имеет никакого смысла. Мы по-разному смотрим на вещи, и у нас совершенно разные требования к жизни. Мы не подходим друг другу».
«Дорогая, — отвечал я ей. — Если есть любовь, то все остальное пустяки, можно обо всем договориться, даже если этот мир остается прежним — таким, каким мы его видим каждый день».
«В этой комнате? — издевалась она. — В этой комнате, где мы задыхаемся и где едва хватает места для твоих книг, мольберта, картин и кровати? Я не могу поселиться с тобой в этой комнате и не хочу всю жизнь ездить к тебе на трамвае».
«Или на рикше, — пытался шутить я. — Если нас еще что-то и соединяет, то именно кровать, но сейчас даже и в кровати ты стала совсем другой. Ты все больше отдаляешься от меня. Я становлюсь для тебя совсем чужим. Даже тело твое уже не такое доверчивое, как прежде, в первые дни нашей любви».
«Это не моя вина. Здесь я не могу быть такой, как прежде».
«Такой, как в первые дни нашего знакомства, — подсказал я. — Тогда я был для тебя загадкой. Каждый день ты открывала во мне что-то новое и с каждым днем все больше теряла ко мне интерес, все чаще ты видела мои недостатки и все реже замечала то, что могла бы ценить».
«Это не моя вина!»
«Ну, конечно, дорогая, — соглашался я с болью. — Разумеется, ты, как всегда, права. В том, что любви больше нет, виноват всегда мужчина».