Когда речь идет о деревьях, вопрос об индивидуальности древних растений стоит особенно остро. Их возраст и уникальность делают их словно бы живыми произведениями искусства, заставляют задуматься об их происхождении и подлинности. В Америке бушуют жаркие споры, кто из хвойных Мафусаилов самый старший. На Британских островах постоянно приводят доказательства и опровержения, в дупле чьего именно дуба когда-то скрывался свергнутый монарх или беглый еретик. Сами деревья обносят оградой и вешают на них мемориальные доски, словно в честь героев войны. Если у природного раритета появляется потомство – гибрид с более выносливым чужаком, – эти помеси презирают, а иногда и уничтожают, поскольку, согласно ханжеским представлениям о биологическом разнообразии, они нарушают генетическую чистоту оригинала. Как будто деревья-личности, обладатели богатых биографий, могут продолжать свой род только посредством черенкования (если хотите, клонирования), которое в точности сохранит их уникальный генетический характер, а если довериться коловращению непредсказуемых линий размножения, как принято в природе, это уничтожит их неповторимую сущность. Нет нужды говорить, что если бы мы руководствовались этим принципом при построении отношений с природой в целом, жизни на Земле настал бы конец. Мы забываем, что деревья вот уже миллионы лет прекрасно и совершенно самостоятельно управляются со всеми процессами, которым мы их подвергаем, мутируют, приспосабливаются к переменам в окружающей среде, размножаются перекрестным скрещиванием и самосевом, регенерируют.
В Амстердамском ботаническом саду «Хортус Ботаникус» растет прелестный молодой энцефаляртос Вуда. Он растет без какой-то особой защиты в деревянной кадке, словно любимый розовый кустик у входной двери. В небольшой оранжерее по соседству находится крошечная олива, которую посадили в старую жестянку из-под оливкового масла, и это сочетание доносит до посетителей, что все растения равноправны, что их ценность не зависит от того, насколько они полезны для человека и как складывалась их судьба в мире людей. Мне очень импонирует такая бесхитростность этого скромного плода двухсот миллионов лет истории. Однако я знаком и со сверхъестественной силой наподобие маорийской мана, которую источают Большие Деревья – старейшины, которые выстояли несмотря ни на что, последние в своем роду. Они словно бы поворачивают телескоп истории и в своей уникальности служат подчас порталами в глубины времен, в которые видно, как эволюция катится в обратном направлении: одинокое дерево становится сначала рощей, потом лесом, где кипит жизнь, потом – сообществом видов-аборигенов. А можно заглянуть и вперед – и, возможно, увидеть миг, когда они исчезнут и, по словам Оливера Сакса, останется лишь «печальный спрессованный уголек воспоминаний».
Сакс, обладатель невероятной интуиции и в ботанике, и в неврологии, в детстве увлекался древними видами животных и растений. Все началось, когда ему показали диорамы юрского периода в Музее естественной истории и энцефаляртосы в огромной оранжерее Палм-Хаус в Кью Гарденс. Исходящая от них мощная аура древности и чуждости зачаровала его, и потом ему снились сны о «Рае далекого прошлого, о волшебном “когда-то”… Они не эволюционировали и не менялись, с ними никогда ничего не происходило, они застыли в янтаре»[42]. А затем, уже взрослым, Сакс понял, что их уникальность позволяет ему лучше понять глубинную динамику жизни. Энцефаляртосы были для него «трагическими и героическими». Леса каменноугольного периода, с растительным миром которых энцефаляртосы были в ближайшем родстве, давно исчезли с лица Земли, и энцефаляртосы – «редкие, странные, неповторимые, ненормальные» – очутились в мире «мелких, шумных, суетливых животных и быстрорастущих ярких цветов, в разладе со своим масштабом времени, величественным и монументальным».