Под этой непривлекательной оболочкой у мистера Форстера скрывалось доброе и великодушное сердце. В первую минуту его обхождение отвращало от него всех и побуждало приписывать ему дурной характер. Но чем больше его узнавали, тем с большей симпатией к нему относились. Тогда в его резкости начинали видеть только привычку, и близкие знакомые обращали внимание главным образом на его здравый смысл и деятельную доброту. Его беседа, когда он снисходил до того, что переставал изрекать грубые, отрывистые, сварливые фразы, текла свободно и была очень занимательна. Авторитетный тон его суждений сочетался с характерным суховатым юмором, что свидетельствовало о его живой наблюдательности и силе ума.
Странности этого джентльмена вскоре проявились и в той обстановке, в которую он теперь попал. Имея в своем характере большой запас доброты, он вскоре глубоко заинтересовался злосчастьями своего родственника. Он делал все, что было в его власти, чтобы облегчить его горести, но старания его были неловки и грубоваты. С человеком столь совершенного ума и столь впечатлительным, как Фокленд, мистер Форстер не отваживался давать волю обычной резкости своего обхождения; но и воздерживаясь от резкостей, он тем не менее был совершенно неспособен на то нежное и задушевное красноречие, которое, быть может, одно могло бы обольстить мистера Фокленда и заставить его на время забыть его душевные муки. Мистер Форстер убеждал хозяина дома воспрянуть духом и бросить вызов подлому врагу, но тон его увещаний не затрагивал созвучных струн в душе моего покровителя. Ему не хватало искусства, чтобы убедить ум, настолько закоренелый в заблуждении. Словом, после тысячи подобных попыток мистер Форстер отступил, ворча на собственное бессилие, но не сердясь на упорство мистера Фокленда. Его привязанность к мистеру Фокленду не уменьшилась, и он чистосердечно огорчался, что так мало способен помочь ему. Каждая сторона в этом случае отдавала должное достоинствам другой. В то же время несходство в их характерах было так велико, что приезжий не мог быть особенно тягостным сожителем для хозяина дома. У них вряд ли была хоть одна общая черта. Мистер Форстер был не способен причинить мистеру Фокленду настолько сильное огорчение или доставить ему такое удовольствие, чтобы это подняло в душе последнего бурю и временно лишило бы ее спокойствия и самообладания.
Наш гость, несмотря на свою наружность, был чрезвычайно общителен и многоречив, если его не прерывали и не спорили с ним. В данных обстоятельствах он скоро начал горестно чувствовать себя вне привычной ему обстановки. Фокленд всецело предавался созерцанию и одиночеству. Он немного сдерживал себя в первое время по приезде своего родственника, но даже и тогда его излюбленные привычки давали себя знать. А после того как они провели вместе некоторое время и стало достаточно очевидным, что общество одного является для другого скорее бременем, чем доставляет удовольствие, они заключили молчаливое соглашение, что каждый волен следовать своим склонностям. В известном смысле из них двоих от этого выиграл мистер Фокленд. Он вернулся к образу жизни, который сам себе избрал, и поступал почти совершенно так же, как если б мистера Форстера не было на свете. Зато последний совсем не знал, что ему делать. Он терпел все неприятности уединения и не имел возможности окружить себя собственными приятелями или развлечься по своему вкусу, как сделал бы это у себя дома.
В этом положении он обратил внимание на меня. Его правилом было приводить в исполнение все то, что приходило ему на ум, не заботясь о светских условностях. Проникнутый глубоким почтением к старинным установлениям, он тем не менее не видел причины, почему бы крестьянин, получивший некоторое воспитание и выросший в благоприятной обстановке, не мог годиться ему в собеседники, как и какой-нибудь лорд. Вынужденный прибегнуть к этому, он нашел, что я лучше подхожу для его целей, чем кто-либо другой из домашних мистера Фокленда.
Манера, с которой он начал со мной общаться, была довольно характерна. Она была резка, но явно отмечена заметной добротой; грубовата и своенравна; привлекательна как раз той простотой обращения, с которой он снисходил до уровня окружающих, особенно по отношению к тем, кто не был ему ровней. Ему надо было и самому примириться с этим и заманить меня; примириться не с необходимостью отказаться от аристократического тщеславия, – последнее было ему отпущено в очень скромной дозе, – а с тем, что ему стоит побеспокоиться, чтобы привлечь меня к себе, потому что больше всего он не любил себя стеснять. Все это вызвало в нем некоторую нерешительность, нарушило обычное течение его мыслей и придало его поведению причудливый характер.