– Нет, с девочкой. Маленькая девочка, года два-три, я думаю, – неуверенно говорит консьержка: у нее нет детей, и у мадам Дюран тоже. – Он оставил вам чемодан и письмо.
Кожаный потертый чемодан, перевязанный шпагатом. Конверт – из серой бумаги, имя написано неровным почерком.
– Спасибо, – говорит мадам Дюран. – Это, наверное, родственники из деревни передали.
Консьержка знает, что она врет, но, в конце концов, ей-то какое дело? Мадам Дюран забирает чемодан и поднимается по лестнице к себе на второй этаж.
Бумажные лоскуты рассыпаны по столу, как обрезки шелка на полу ателье, вот только цвета пожухли, под стать февральским сумеркам. Блеклые, серые листки… лиловые, выцветшие каракули; каллиграфический бисер; неразборчивая вязь чужого алфавита.
С улицы – дробь деревянных подошв, словно стук кастаньет. Мадам Анн Дюран наклоняется над россыпью писем. Сухая бумага в сухих пальцах, на указательном все еще чудится слабый след, напоминание о кольце, скормленном молоху черного рынка.
Кто же захочет поститься в масленицу, кто голодным встретит мардигра?
На секунду – словно включили волшебный фонарь, словно серые глаза Анн приобрели рентгеновское зрение – перед ней проносится видение: ярко освещенная зала, кружащиеся пары, женские платья, перешитые Ниной Риччи из довоенных новинок, кокетливые улыбки, раскрасневшиеся щеки… над возбужденными лицами – радостные шляпки от Альбуи – тюль, вуали, ленты и страусиные перья… хотя кое-кто, опережая моду, уже накручивает тюрбаны из шелковых платков
Лихорадочный карнавал,
Но сама мадам Дюран с 14 июня перестала принимать приглашения, как будто внезапно вспомнила о трауре по мужу, вот уже два года как упокоившемуся в семейном склепе, а может быть, наоборот – приготовилась к трауру по бывшим любовникам, друзьям и подругам, по всем, кому предстоит умереть.
Анн разглаживает пальцами пожелтевшую бумагу – надо же, сколько писем хранила Ариадна! И что теперь делать с ними? Ну, конечно, переложить в неприметную шляпную коробку, спрятать в дальний шкаф и продолжать верить, что когда-нибудь придет пора отдать их наследнице…
Лепестки облетевших воспоминаний, опавшие листья прошедших жизней… Анн одно за другим перекладывает письма в коробку, но тут в ее руках замирает прямоугольная картонка фотоснимка: смазанные контуры, крупнозернистый туман, патина, скрывающая очертания пяти фигур – двое мужчин и три девушки.
Анн подносит карточку к глазам, руки дрожат… ей кажется, она слышит пьяный гомон, треньканье гитары… кастаньетный перестук каблучков, перезвон сережек, шелковый шорох шарфов и шалей… сейчас, вот сейчас распахнутся двери, и Анн увидит, как анфиладой комнат, танцуя, идет муза «Бродячего кролика», парадно обнаженная Марианна,
Анн знает, что перевернув последнюю карту – растительный орнамент на «рубашке», переплетение цветов и ветвей, не то модерн, не то ар-деко, – она увидит третью грацию, рыжеволосую и смеющуюся, в агатовом ожерелье, обхватившем длинную шею… увидит – и замрет под взглядом серых глаз, словно встретив взгляд Медузы.
– Здравствуй, – скажет она самой себе, – ты узнаешь меня?
Узнаю ли я себя? Помню ли, какой была тридцать лет назад, в двадцать с небольшим? Медно-рыжий всполох волос, гибкое мальчишеское тело, хриплый, прокуренный голос… слова не передают ничего, они стерты и тусклы, как вот эта поблекшая фотокарточка. Моя память сохранила разрозненные образы, капризные сцены из жизни, но и они подернуты дымкой – не то в подражание туману с картин Мориса Дени, не то напоминанием о залпах Великой войны. Вспоминая нас троих, я вижу сегодня наши лица и фигуры словно через полупрозрачный тюль, которым мы так любили когда-то драпировать свою наготу.