Ханум сказала: «Хасан!» А он не понял, что это она его зовет, не понимал, чего от него хотят. А мать подбежала и стукнула его – что, мол, не отвечаешь? – а он заплакал, потому что боялся ханум. Ханум спустилась до середины лестницы. Свет лампы, которую она держала в руке, высвечивал ее лицо на фоне оштукатуренной стены. «Если он все так и будет реветь, ничего не выйдет», – сказала она. Мать снова ударила его. «Не бей его», – сказала ханум, и мать его больше не била. Потом ханум сказала: «Ну что не отвечаешь?» И еще спросила: «Одежда подошла?» А он не понял. Ханум сказала: «Возьми его в дом, простынет», а потом: «Иди наверх, к Манучу». А он не понял – кто это, что это такое – Мануч? Ханум сказала матери: «Сведи его наверх». Мать сказала: «Идем» – и сама пошла, тут же воротилась, посмотрела на него сердито, схватила за руку и потащила за собой, сначала быстро, а потом потише. Они остановились в дверях. Мать велела: «Скажи "салам", и он повторил: «Салам». Ханум сказала: «Заходи», и мать втолкнула его внутрь. В комнате на меховом коврике сидел, сгорбившись, мужчина, одетый в абу [5], и курил кальян, а около стены сидел мальчик. Он видел, как кольца дыма лениво поднимались и повисали у мужчины над головой. Ханум сказала: «Оставь Хасана тут и ступай мыть посуду». Он остался на месте, а потом услышал, как дверь у него за спиной закрылась, и понял, что матери уже нет в комнате.
А сейчас он понимал, что у него есть только эта ночь. Он смотрел, как колеблется и коптит желтый язычок пламени, и думал о том, что завтра придется уйти. Иначе нельзя. Он знал, что тот, другой, остался по ту сторону, а он, сам он, – по эту, что расстояние все увеличивается, он, бывший до сих пор частью другого, теперь уже принадлежит только себе, он изменился, он уже не тот, что вчера, – он теперь нечто ненужное, отвергнутое, одинокое… Его душевное смятение становилось непереносимым. Он вскочил с места, подошел к окну и прижался лицом к стеклу. В спальне ханум и аги [6] горел свет. Снова заколотилось сердце. Он вернулся обратно и сел, прислонившись к своей свернутой постели.
И в сплетениях нитей старого истрепанного паласа, покрывавшего пол его комнаты, виделось ему…
…вот уже который день он не носил Манучехра на спине, потому что у того нарывало бедро. Он все время сидел возле Манучехра и развлекал его, и, когда к ним пришел доктор, кто-то сказал: Хасан пусть останется. На голове у доктора была чалма, на плечах – аба и на носу очки. Манучехр боялся и все жаловался, что болит бедро. Он растирал руки Манучехра и говорил: «Бооольна…» Доктор сказал: «Хорошо». Ханум, сама плача, уговаривала Манучехра не плакать. Доктор велел ханум выйти. Ханум поднялась, но никак не уходила, и доктор сказал аге: «Скажите ей, чтоб ушла». Ага резко сказал: «Ну что не уходите?» Ханум заплакала, и, пока она не вышла, доктор не откинул свою абу. Ага затворил дверь, запер ее на задвижку и сказал Манучехру: «Не плачь». И еще прикрикнул сердито: «Сказано тебе, заткнись!» Он очень боялся и сам не понимал, говорит он или молчит, но тут услышал собственный голос: «Бооольна». Доктор сказал: «Разденьте его». Ага дал ему подзатыльник. Снимая с Манучехра шальвары, он ощутил биение сердца и свое частое горячее дыхание. Бедро у Манучехра распухло и посинело.
Манучехр вырывался, а он так застонал, когда доктор вскрывал ланцетом нарыв, что Манучехров отец зарычал на него: «Гаденыш паршивый, ты-то чего?» Он умолк, но чувствовал, что гортань его беззвучно повторяет крики Манучехра, он смотрел на Манучехра, и слезы текли по его лицу. После этого Манучехр несколько дней оставался в постели, и он гадал, пройдут теперь ноги или останутся, как были, хотя и знал, что Манучехр – калека от рождения. А когда ранка затянулась, он снова стал таскать Манучехра на спине.