– Чья бы корова мычала, – прервал жалобщика задорный насмешливый голос из толпы. – Тебе-то, Миколаха, чего жалиться, чай, и так вольный, черносошный?
– Эва вольный! – возразила иерихонская труба. – Где воля-то: всяк запрягат, кому охота? Намеднись казачки тимохински со двора выманили, лошадку велели вывесть да за ратью к Нижнему поспешати: мол, у нижегородцев добра много, озолотишься.
– Озолотился? – спросил с улыбкой Кузьма. – На руках, поди, то золото налипло.
Мужик невольно глянул на свои темные от въевшейся земли корявые руки. Толпа колыхнулась от смеха.
– Оплошал, Миколаха, – раздался тот же задорный голос. – А ведь вправду бают: стоит Балахна, полы распахня!
– Вон оно каково обернулося, – заговорил снова Кузьма, как только затих смех. – Свой на своего пошел. Мужик, аки приблудный лях, стал: токмо бы татьбой промышлять да честный люд зорить. На слезах да крови разживатися…
– По твоему разумению, Минич, – прервал его рыжий старичонка, – пущай своя плеть хлещет, хоть и лютее – зато своя.
– Богу виднее, – смешался Кузьма.
– То-то и оно, убитися лопатой, – тряхнул бороденкой рыжий. – Пошто же ты за нас вступился?..
5
Не распрягая лошади, Кузьма наведался к сестре. Дарья кинулась ему на грудь, заплакала. С блеклым лицом, простоволосая, в застиранной поневе, она показалась ему такой жалкой и слабой, что ему самому впору было прослезиться.
– Побойся бога, Дашутка, – ласково утешал он. – Перестань влагой кропить. Аль я не в радость тебе?
– В радость, в радость, Кузема, – отвечала она, вытирая ладонями мокрые щеки. – В кои-то веки пожаловал, ужель не в радость!.. Ой, да что же я, – засуетилась тут же, – чай, голоден? Хоть и рождественное заговенье ныне, для тебя согрешу. Фотинка, ну-ка лезь в погребицу за медвежатинкой!..
– Кто медведя-то завалил, неужто Фотин? – полюбопытствовал Кузьма.
– С товарищем родили, на рогатину взяли. Да то уж не первый у него, – как о чем-то обычном, сказала Дарья.
За оконцами смеркалось. В честь Кузьмы сестра поставила на стол две толстые сальные свечи. Их ровное мерцание успокаивало, умиротворяло. В истопленной по-белому избе было уютно, тесовый стол и лавки сияли чистой желтизной, умиленно смотрела богородица из красного угла. Все тут было для Кузьмы пригоже. Староват дом, да прочен, невелик, да приветен. И старые стены крепко срубленного отцовского дома, в котором теперь жила сестрина семья, напоминали Кузьме о давней поре, чудесных ребяческих снах, мягко шуршащем веретене в руках матери. Оглядывая родной приют, Кузьма заметил висящий на крюке у двери летний азям.
– А где же Еремей? – спросил он о хозяине, садясь на лавку.
Перестав уставлять стол глиняными и деревянными чашками с моченой брусникой и пластовой капустой, медом и рыбными пирогами, Дарья снова чуть не заплакала.
– Уехал непутевый, – горько отозвалась она. – Как ни умоляла, уехал. Еще по осени с монастырской да своей солью подался в Троицку обитель. Вон уж сколь прошло – ни слуху ни духу. А время-то ныне страшное…
Лоб ее с крупными оспинами наморщился, только что расторопно двигавшая посуду, она обессиленно опустилась на лавку, устало сложила руки на коленях.
– Иван-то с Федором куда подевалися? – спросил Кузьма о старших братьях.
– Куды им подеватися: добытчики своего не упустят! В лесу, чай. Самая пора для них вдосталь дровами запастися для варни. В лесу и пребывают, от всякого лиха в стороне. Смута их не касаема…
В словах сестры Кузьме послышался укор, словно она винила братьев за безучастие ко всему, опричь своего промысла. А ведь братья, поставив себе новые хоромы, отказали ей отцовский дом, не обошли заботой. Неустанно бы благодарить должна, однако вот оставили же ее без защиты в такую злую пору, когда она оказалась одна, и Дарья, верно, была обижена на них.
– Со двора не выхожу, – продолжала она. – Шумят, палят кругом. Так бы и затворилася в погребице. Что деется – не разумею. И Фотинку пытаюся удержать, а он, бес, все наружу рвется, отца искать норовит. Бычище бычищем, осьмнадцатый год, а в полный разум-то не вошел. Женить бы его… Ты-то, братка, к нам с какой оказией?
– С войском я тут. При обозе, при кормах поставлен.
– Никак не уймутся наши. Ай поделом им! Но и суди сам, тяжкое настало житье. Промысел бросили, варни пустеют. Мыкаются мужики, а тут на них побор за побором…