Меня обступали зеленые горы в роскошном бархатистом убранстве; какие они мудрые и покойные, — словно красивые старики. Они ничего не боятся. Ни о чем не жалеют и никого не тревожат; а их — что их тревожит? — размышлял я. — И вот тут, под ними, сидит маленький человечек, еще дитя, весь во власти странных фантазий. Он почитает себя центром вселенной. Все его тревожит, волнует, все как-то взаимосвязано с ним. В детстве, глядя на перебегающий по окнам свет уличных фонарей, я верил, что там расхаживает взад-вперед Микулаш[3]
, смотрит, как я веду себя. Ночью, открыв глаза и увидев на вешалке что-нибудь белое, не сомневался: это привидение, оно следит за мной. Помню, какое-то время мы жили в Будапеште, на улице Штацио, в нижнем этаже двухэтажного дома; второй этаж занимала богатая вдова, ее кухня находилась в подвале, а блюда доставляли к ней на лифте. Лифт, укрытый выступом стены, проходил через нашу детскую. И когда наступало время трапез, из этого стенного тайника раздавался непонятный грохот и скрип. Я прислушивался к нему с замиранием сердца и никогда ни у кого не посмел даже спросить, что это значит. Мне казалось, что за стеной сокрыта некая постыдная и ужасная тайна и о ней говорить нельзя.Меня постоянно одолевали подобные фантазии, так было и со столярной мастерской. Всегда я ощущал в себе странную раздвоенность, веселого и приятного мальчика неизменно сопровождал кто-то другой, он следовал за мною, невидимый, и, когда я гляделся в зеркало, нашептывал в самое ухо:
— Ты этому красавчику не верь. Это не ты. Он загораживает тебя собою. Ищи себя
И бывало, даже в самый разгар веселья и беспечных радостей я слышал его шепот:
— Не верь ничему, это сон! Тебе просто снится…
Ибо мир и впрямь представлялся мне картиной, сказочно прекрасной картиной, и я часто ловил себя на мысли, что все это, может быть, только сон, — да оно и в самом деле походило на сон, мое легкое, безмятежное детство, счастливое и не ведавшее невзгод. И подсознательно я как бы страшился пробуждения. Когда же доводилось увидеть что-либо крайне безобразное или дурное, сердце так и падало, и мне чудилось, что сейчас, вот сейчас-то я и проснусь от своего волшебного сна. А часто бывало, что какие-то впечатления, ситуации неожиданно казались мне знакомыми, словно я уже пережил нечто подобное во сне или в иной какой-то жизни. Впрочем, говорят, такое бывает со всеми.
«Ах, ну конечно же, вся эта чепуха имеет самое естественное объяснение, — думал я, позевывая, — быть может, когда-то, в раннем детстве, я видел этого мастера — ну, кого-то похожего на Кинчеша, — и, вероятно, ужасно его боялся, ребенок же, а теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь».
Я даже внимания не обратил на то, что мысленно именовал Кинчеша только
«А теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь», — машинально повторил я про себя и, не отдавая себе в том отчета, лег на траву; веки мои отяжелели. Солнце между тем заволокло тучами, стало душно.
«А теперь это глубоко уснувшее впечатление ожило вновь»… фраза перекатывалась в голове бессмысленным набором слов. Я закрыл глаза, почувствовал, что становится жарко, все жарче, — и тут случилась престранная вещь, на которую я тогда, разумеется, почти и не обратил внимания, полагая, что это лишь сон.
Все продолжалось одно мгновение.
На лицо мне упала капля дождя, я вскочил.
— Ой, начинается дождь, надо бежать.
II
Пока я добежал до сарая, дождь припустил вовсю. Метались устроители праздника, мальчики карабкались на деревья, снимали фонарики. Официанты, испуганно суетясь, сдергивали скатерти. На земле сразу образовались лужи, в них вскипали пузыри; небесный художник заштриховал весь горизонт густыми струйками дождя — в точности так на картинках в моей Библии оттенено частыми параллельными черточками небо. Общество сгрудилось в сарае и на веранде, негде было шагу ступить; танцы за отсутствием места прекратились. Запахи пота и дождя смешались с винными парами и табачным дымом, цыганская музыка — с музыкой дождя. Все неотрывно смотрели на тонкие, уходящие в небо нити.
— Сейчас перестанет, — уверенно сказал Круг.