За столом говорила в основном бабушка: она любила поговорить, особенно теперь, когда без слуховой трубки уже ничего не слышала; наговориться же могла вволю только за обедом. В другое время все мы от нее прятались: она постоянно рассказывала о поре своего девичества, одну и ту же историю повторяла тысячу раз; маленькая Бёжи иногда вела себя с нею поистине неприлично; только отец никогда не показывал виду, что ему в тягость ее бесконечные и прескучные повествования.
После обеда мы играли в теннис. Площадка была во дворе, в тени. Мы играли с большой Бёшке, один на один, она двигалась так красиво! Я очень любил наблюдать, как она двигается. Но в игре эффектнее выглядел я, так как был и силен и ловок. Наконец, усталые, потные, мы сели возле маленькой Бёжи, которая в эту минуту старательно прилаживала кошке на шею новый бантик.
— Бёжи, тебе снятся сны? — задумчиво спросил я сестренку.
— А как же, — отозвалась она и спустила кошку на траву.
— И плохие сны снятся?
— Иногда и плохие.
— О чем?
— Послушай, что это ты моими снами интересуешься?
— Нет, ты только скажи, о чем эти сны?
— Ну, например, волки гоняются за мной по парку.
— А еще?
— Еще… еще я летаю над лестницей.
— Только это? Других не бывает?
— И другие бывают, но те я не помню.
И она убежала.
Немного позднее пришел старший лейтенант Мартонек. Полдник накрыли в саду, возле теннисной площадки. Меня вдруг поразило, что Мартонек занят не столько Бёшке, сколько моей матерью. Этот Мартонек был просто невыносим со своими аккуратно причесанными светлыми волосами и аффектированно любезными манерами. Кроме того…
Какая ты была тогда красивая, как сияла вся красотой и весельем, как радовалась и невинно по-детски гордилась тем, что нравишься всем вокруг. Тебе всегда была присуща какая-то детская гордость и то шаловливое высокомерие, какое я часто замечал и в себе. Твой взор, взор твоих глубоких синих глаз, когда ты улыбаясь глядела на Мартонека, казалось, говорил ему то же, что с этой самой улыбкой говаривала ты и мне, застав на какой-нибудь ребяческой выходке:
«Ах ты озорник, шалунишка!»
Но он и Бёшке что-то говорил, этот взгляд. Ну хотя бы просто:
«Видишь, каков озорник!»
Все это я прочитал в том выразительном взгляде (каждый взгляд твой был выразителен необычайно), все это я прочитал в нем уже тогда. Но… когда ты внезапно повернула голову к Мартонеку, с этой своей особенной улыбкой, я на мгновение отчетливо ощутил твою радость, радость естественную, радость красивой женщины, которая нравится. Я узнал то же движение, которое заметил и утром, когда у нас сидел доктор, движение, которое так неприятно меня задело. И я вдруг понял, отчего оно меня задело. О, это было одно из самых ужасных мгновений моей жизни. Ибо я узнал в этом движении… узнал ту, другую… которую в той жизни, в моих сновидениях, должен был называть матерью.
И внезапно — когда над тяжелой тонкотканой камчатной скатертью еще звенел веселый смех, не проникая уже в мои оглушенные уши, когда я еще видел вокруг непонятно сияющие улыбками лица, — внезапно меня ужаснула эта мгновенно промелькнувшая мысль, и вся душа моя содрогнулась, как будто обрызганная отвратительной грязью, бог знает откуда взявшейся, из каких миров. Я чувствовал, что навсегда, на всю мою жизнь, непоправимо, несмываемо запачкан этой мыслью. Я, чистый мальчик с благородной душой, всегда видевший окружающий мир чистым и благородным, открыл внезапно, что эта сияющая чистота, даже самая сияющая и самая чистая, таинственным образом неразделимо смешана в неведомых глубинах моей души с отвратительной грязью. Это было так ужасно, что я не мог уже ни что-либо видеть, ни думать о чем бы то ни было. Я стал вдруг рассеянным, раздражительным. Не слышал смеха и шуток, не видел веселых лиц вокруг. Сидел безмолвный и мрачный.
Это заметили, заметила Ненне. Она ведь все еще опекала меня, словно младенца. Я слышал, как она шепнула матери:
— Взгляни, мальчик стал krantich[4]
.— Ты нездоров? — негромко спросила мама.
В другое время я ни за что на свете не признался бы в недомогании или слабости посреди подобного общества, но на этот раз ответил даже с каким-то непонятным вызовом:
— Голова болит.
IV
Я ушел к себе, бросился на диван и заплакал. Ненне вошла за мной следом и очень испугалась, увидев, что я вытираю слезы: она прижала мне ко лбу свою узкую руку.
— У тебя жар, — сказала она. — Нужно поскорее лечь. Сейчас придет няня и постелет тебе.
В какой-то миг мне захотелось рассказать ей все: хотелось выплакаться, пожаловаться. Но я чувствовал: это все-таки невозможно.