Читаем Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы полностью

Я проснулся от клопиного укуса, белый балдахин с сетками от комаров исчез куда-то, и я знал уже, что ни в какой я не в Венеции — я дома. Дома? Если можно назвать домом эту безобразную деревянную кровать, которую я снимал у старухи — снять комнату было мне не по карману. В дверь заглянула хозяйка: вытряхнулись мы наконец или нет, ведь скоро должен явиться с ночной смены железнодорожник, снимавший койку на день. Безработный монтер — с которым мы долгие месяцы ночевали на соседних кроватях, но никогда не обменялись ни словом, разве что коротко бранились, если кому-то из нас случалось припоздниться и, возвратясь, потревожить соседа, — грязно выругал толстуху-хозяйку, не вставая с постели.

Помню, что мне, еще упоенному моим сладким и гордым сном (ибо тогда я называл это сном, как сейчас называю сном то, другое), еще окутанному его золотистой дымкой, показались невыразимо мучительны и ужасны грязные речи монтера, я восставал против них подсознательно, интуитивно: «Как же так! ведь в детстве я никогда не слышал ни единого гадкого слова…»

Но уже мгновенье спустя я понял, что это ложь, что я лгал себе так очень часто, что подлое это вранье просто отражение того красивого и непонятного сна, который сделал всю мою жизнь фантастической, из-за которого я не ведал удовлетворения, был несчастлив. Да, несчастлив! Мне было это совершенно ясно, и я проклинал, проклинал неотступные сновидения, так широко и светло раскрывшие предо мною мир. Отчего здешний мой мир становился еще темней, еще горше.

Без сомнения, читателю будет трудно понять мои чувства, те, что испытывал я в другой моей жизни. Но я тогда уже знал наверное, что все эти смутные воспоминания, настроения, клубившиеся в моей голове золотистою дымкой, — и Венеция, и Этелка, — были лишь сном, давним и все продолжавшимся сном, который маячил передо мною всегда в тумане, и я всякий раз с горькой беспомощностью старался как можно яснее, еще яснее его припомнить… но мне это не удавалось.

Я знал, что я всего-навсего жалкий писец, да и писцом-то быть, в сущности, не имел права, знал, что дни мои наполнены неудовлетворенными желаниями, страхами из-за нечистой совести, отвращением и тоской и что в это мрачное существование вплетается постоянно золотисто-сказочный сон, делая его еще более мрачным, и причина моей неизбывно несчастной судьбы именно в нем, этом золотом сне.

Ибо правда, конечно, что я много страдал и в детстве, но, если вдуматься, через такие страдания, вероятно, проходит любой ученик у любого мастера, и, кто знает, если бы я остался в той мастерской, не подозревая об иной жизни, то нынче уже был бы подмастерьем и существование мое стало бы совсем сносным, по крайней мере, я сносил бы его терпеливо, не мечтая о лучшей доле. И других учеников бранят, высмеивают, и другим достаются затрещины.

Но когда из чистейшей атмосферы моих сновидений я день за днем плюхался в эту позорную грязь, то унижения, горечь, бесплодная неудовлетворенность постепенно отравили меня. Я отчетливо сознавал, что именно сны подтолкнули меня к бегству в город, хотя тогда еще эти сны едва доходили до моего сознания, оставаясь скорее туманным настроением, смутным воспоминанием, — но и этого было довольно, чтобы перевернуть всю мою жизнь.

«Если бы я по крайней мере владел этими снами, если бы по-настоящему их помнил!» — вздыхал я, просиживая дни в канцелярии. Но тщетно я мучил свою память, иногда по получасу кряду, забыв о том, что должен писать, что мое дневное задание под угрозой, пока скрипучий голос начальника канцелярии каким-нибудь язвительным замечанием не побуждал мое перо вновь неохотно, рассеянно задвигаться по бумаге. Перо писало, я же, свирепея, тешил себя мыслью, что больше не буду, не буду писать… а перо писало.

— Он мечтает! — покатывались за соседними конторскими столами мои коллеги, считавшие меня невыносимым спесивцем и малость помешанным, я же платил им завистью и ненавистью.

Но они были правы: я в самом деле мечтал. Вспоминал свой сон. Однако все застилал сияющий туман, и почти ничего определенного вспомнить не удавалось. Оно и понятно: Элемер Табори не мог уместиться в писце, как умещался писец в Элемере Табори. Писец тщетно старался припомнить содержание книг, которые читал Элемер. Венецианские улицы, картины лишь смутно прорисовывались в моей памяти. Больше того, я вообще не был уверен, что знаю сколько-нибудь твердо, какой именно город являлся мне в сновидениях. Оттуда я уносил с собой лишь общее впечатление города-сказки. Иногда же на какой-нибудь картинке словно бы узнавал что-то…

И лица я помнил неясно.

Но самым гнетущим было то, что я не мог удержать в памяти собственные мысли. Именно пытаясь восстановить эти мысли, ощущал я больнее всего свою глупость и полнейшую беспомощность.

И это были самые мучительные минуты моей жизни. Жизни калифа-аиста.

Перейти на страницу:

Похожие книги