— А разве все это, этот немыслимый бунт — не пропасть? — изумился сенатор.
Даже она, Агриппина, решила тогда, что сенатор прав, и это последняя, гибельная пропасть. Еще бы, поздней ночью ветераны армии сбежались к их дому. Они выломали дверь в их спальню, и она, на сносях тогда, полуодетая, стояла рядом с мужем, закрывавшим ее тело своим, и слышала его спокойный, недрогнувший голос.
— Ночь на дворе, — говорил он, — тут женщины и дети… Римляне не станут сражаться с детьми и женщинами, и с гостями в своем лагере. Сенатор — мой гость, Германик заслужил право на защиту тех, кто под его кровом! На рассвете мы разглядим лучше, кто полководец, кто воин, кто сенатор, и что вообще происходит. Я не хочу вашей крови, вы не можете хотеть моей, и это — единственная правда этой ночи…
Они ушли из дома, выслушав Германика. Впрочем, сенатора едва удалось спасти. С ведома Германика, пока он увещевал ветеранов, сенатор в окно ушел в лагерь первого легиона. Там, прижавшись к орлам и значкам, просил у святынь защиты, опять же по совету Германика. Орлоносец Кальпурний, преданный полководцу и богам до последней капли крови, телом своим прикрывал сенатора, и спас, спас вопреки всему и всем. Посланник римского народа, находясь в римском лагере, окропил бы своей кровью жертвенники богов. И это — не пропасть?
По Германику оказалось — нет, не она еще. Агриппина, обычно сдержанная в чувствах, не желая расставаться, цеплялась за края его одежд. Он пытался разжать ее руки, но тщетно…
— Как будто я могу с тобой расстаться, сказал он ей, подведя итог долгому прощанию. — Об этом нельзя говорить мужчине вслух, но что же с тобой сделаешь, если ты не слушаешь, и вскоре можешь начать корчиться в муках, если я тебя не вышлю. Я люблю тебя больше, чем это позволено воину. Прошу тебя, уходи…
Германик опустился на колени перед ней, правой рукой прижимая к себе Калигулу. Не веря собственным глазам, она разглядела его слезу на ресницах, прежде чем он спрятал лицо в складках ее столы…
— Уходи, — уноси, уводи детей, — повторил он снова. — Как я смогу жить, зная, что не сумел вас спасти? Как я смогу простить им, моим легионам, твою смерть? Это единственное, чего я не прощу им, хоть легионеры мне и дети, такие же родные, как свои. Разве ты хочешь, чтобы пропасть стала последней и непреодолимой?
Она была настоящей женщиной, к тому же женой полководца, римской матроной. Ее приглашали уйти? Ей не оставили выхода, ею повелевали? Она уходила, но перед тем, как уйти, как оставить здесь свою жизнь и сердце свое, она показала им, легионам, КТО их покидает!
Она выступила во главе горестного шествия женщин. Ей, бывшей их знаменем, своим присутствием оправдавшей их присутствие здесь, кто бы они ни были — матери, подруги, жены, — это удалось легко.
Беглянкою уходила жена всеми любимого полководца. На девятом месяце, на сносях, плача и стеная, держа на руках младшего сына! Как будто никто не мог ей помочь в этой толпе женщин. Прижимая ребенка к сердцу, а временами протягивая на вытянутых руках к легионам, воины которых не раз с удовольствием в иные времена забирали из ее рук сладкую ношу…
Вот когда они поняли, КТО от них уходит. Унося с собой сердце Германика, не уносила ли она и сердца тех, кто обувал Калигулу в знаменитые сапожки, купал его в быстрых речках, учил пускать стрелу или приносил в складках одежды выловленного для дорогого им мальчика зайца? Она уходила под защиту треверов[24], от легионов, упрекаемых совестью, обуреваемых стыдом и раскаянием, и уводила с собою всех женщин, бывших их последним домом и последней радостью…
Что удивительного в том, что они бросились к полководцу за помощью, к тому самому полководцу, в чей дом ворвались накануне ночью, лишь боги одни ведают с какими намерениями? Разве не знали они, что он единственный их отец, а отец и в строгости своей не станет превращать заслуженное наказание в казнь, помня о том, что они — всего лишь неразумные дети…
— Жена и сын мне не дороже отца и государства, — сказал им опечаленный, но отнюдь не сломленный Германик. — Но его защитит собственное величие, а Римскую державу — другие войска. Супругу мою и детей, которых бы я с готовностью принес в жертву, если бы это было необходимо для вашей славы, я отсылаю теперь подальше от вас, впавших в безумие, дабы эта преступная ярость была утолена одной моей кровью и убийство правнука Августа, убийство невестки Тиберия не отягчили вашей вины. Было ли в эти дни хоть что-нибудь, на что вы не дерзнули бы посягнуть? Как же мне назвать это сборище? Назову ли я воинами людей, которые силой оружия не выпускают за лагерный вал сына своего императора? Или гражданами — не ставящих ни во что власть сената?
Агриппину он не вернул, несмотря на все уговоры. Сына младшего — да, вернул им, раскаявшимся легионам.