В контрасте с этой гнусной жадностью говорили о его неудержимом мотовстве; мы уже упоминали о его плавании на лодке — дворце в Неаполитанском заливе. Сенека утверждает, что он потратил однажды десять миллионов сестерциев на один лишь обед, а Плиний Старший — что Калигула обливал духами скамейки в своей бане. Мост в Байе он построил из судов, снабжавших Рим зерном, рискуя тем самым вызвать голод.
Это презрение принцепса к народу и народа к принцепсу проявлялось и так; «Однажды, потревоженный среди ночи шумом толпы, которая заранее спешила занять места в цирке, он всех их разогнал палками: при замешательстве было задавлено более двадцати римских всадников, столько же замужних женщин и несчетное число прочего народу. На театральных представлениях он, желая перессорить плебеев и всадников, раздавал даровые пропуска раньше времени, чтобы чернь захватывала и всаднические места. На гладиаторских играх иногда в палящий зной он убирал навес и не выпускал зрителей с мест; или вдруг вместо обычной пышности выводил изнуренных зверей и убогих дряхлых гладиаторов, а вместо потешных бойцов — отцов семейства самых почтенных, но обезображенных каким-нибудь увечьем» (Светоний, Калигула, 26). Возмущенный тем, что толпа рукоплещет какому-то любимцу, а не ему, Калигула воскликнул: «О, если бы у римского народа была только одна шея!» Когда однажды народ потребовал пощады для разбойника Тетриния, он заявил: «Сами они Тетринии!» (Светоний, Калигула, 30).
Забывали о его щедрости и говорили лишь о его мелочности: легко идущий на огромные траты, он не решился предложить сумму в двести тысяч сестерциев философу-стоику Деметру, который, узнав об этом, сказал: «Если он собирается меня испортить, пусть предложит мне всю империю» (Сенека, de beneficiis).
Но более всего говорилось о его жестокости. Еще будучи на Капри, он с удовольствием смотрел на пытки и казни осужденных. Во время одного пиршества, когда раб украл серебряную накладку с ложа, он тут же передал его палачу, приказав отрубить ему руки, повесить их спереди на шею и с надписью, в чем его вина, провести мимо всех пирующих. А когда Мирмиллон из гладиаторской школы бился с Калигулой на деревянных мечах и нарочно упал перед ним, разве он не прикончил противника железным кинжалом, а потом с пальмовой веткой в руке обежал победный круг? А во время жертвоприношения разве не он нарядился помощником резчика, а когда животное подвели к алтарю, размахнулся и ударом молота убил самого резчика? А, встречая людей красивых и кудрявых, разве не он брил им затылок, чтобы обезобразить? А разве, завидуя красоте и силе юного Эзия Прокула по прозвищу «Колосс-Эрот», не приказал он во время зрелищ вывести того на арену, стравить с гладиатором, сначала — легковооруженным, потом — тяжеловооруженным, а когда Прокул оба раза победил, одеть его в лохмотья, провести по улицам, а затем убить? Разве не он всегда требовал казнить человека мелкими частыми ударами, повторяя при этом: «Бей, чтобы он чувствовал, что умирает!» И разве не жалел он публично о том, что его время не отмечено никакими всенародными бедствиями вроде поражения легионов Вара при Августе или обвала амфитеатра в Фиденах при Тиберии? Не он ли сказал двум консулам во время пиршества, когда те спросили о причинах его внезапного смеха: «Просто я подумал, что стоит мне лишь кивнуть головой, как вам перережут горло»?
Многое свидетельствовало о его слабоумии. Так, он изъявил желание уничтожить поэмы Гомера, а сочинения Вергилия и Тита Ливия изъять из библиотек, поскольку, по его мнению, они очень посредственные. Нередко дни и ночи он проводил в конюшнях, среди лошадей, а своему любимому коню сделал конюшню из мрамора и ясли из слоновой кости, отвел ему дворы с утварью и прислугой и даже хотел сделать его консулом.
Калигула, очевидно, не обращал внимания на все эти анекдоты, порожденные его необдуманными словами, его шутками на пиршествах или зрелищах. Он не догадывался, что его слова, даже если они были умны, могут кого-то шокировать. По этому поводу Сенека свидетельствует, что однажды на Латинской дороге Гай встретил колонну осужденных. Один из них, обросший бородой, попросил императора благословить его перед смертью. Гай, как обычно, с иронией сказал ему: «А ты разве живой»? (Сенека, Письма к Луцилаю, 77, 18).
Надевая нелепые одежды или стараясь совершить как можно больше, он не сознавал, что его поведение и его дела лишь способствуют распространению слухов о нем, как о тиране, человеке, ставящим себя выше всякого закона, нравов и обычаев предков, презирающим мнение других, проливающим кровь ради собственного удовольствия, а не в силу необходимости, подчиняющим всех своим капризам; молва дискредитировала благочестие, к которому он призывал: он кощунственно относится к Отечеству, а значит, к сенату и римскому народу; он кощунствует, ставя себя выше Юпитера и требуя для себя особых чествований.