1-й и 20-й легионы были усмирены, но оставались еще 5-й и 21-й легионы. Те самые легионы, которые и начали мятеж и в которых пролили более всего крови. Стало известно, что весть о наказании мятежников в верхнегерманском войске не произвела на них первого должного впечатления. Потому Германику пришлось готовить свои легионы, а также силы флота и союзные войска к походу на Нижний Рейн, дабы решительными боевыми действиями покончить с нежелающими смириться. Оценив, однако, все «за» и «против» такого развития событий, Германик решил все же избежать крайних мер. Прямое боевое столкновение двух римских армий — такого уже не было сорок пять лет — со времени последнего противостояния Октавиана и Антония… Это гражданская война, а не подавление бунта. Кроме того, во что может такое столкновение двух римских войск вообще обойтись Римской державе? Ведь Рейн — ее опаснейшая граница, и стоит только римской власти ослабнуть на его берегах — а битва Верхнего и Нижнего войск непременно к этому приведет, — как из Германии в римскую Галлию устремятся полчища воинственных варваров. Не следует, кстати, и переоценивать лояльность покоренных галльских племен… Поэтому Германик, изготовив свои войска к походу и готовый обрушить возмездие на головы не желающих смириться бунтовщиков, предпочел все же использовать уже испытанный способ подавления мятежа руками самих недавних мятежников: пусть «заблудшие» сами истребят непримиримых «зачинщиков». Но на сей раз он действовал не уговорами, не обращением к историческим примерам, а совершенно недвусмысленными угрозами. Легату Авлу Цецине он отправил письмо, извещавшее, что он выступает на Нижний Рейн с большим войском и если до его прибытия расправа с главарями мятежа не состоится, то он будет казнить мятежников поголовно. Цецина опирался на достаточное число благонамеренных воинов и сумел это обстоятельство успешно использовать, поскольку письмо Германика времени для размышления не оставляло.
Собрав ночью в своей палатке наиболее благонадежных воинов, носивших значки легионов и изображения орлов, Цецина досконально выяснил настроения в легионах и убедился, что большинство все же готово подчиниться воинскому долгу. Было назначено время нападения на самых непримиримых мятежников. Цецина действительно сумел собрать надежных людей — никто мятежников о грозящей им опасности не предупредил. По условленному знаку люди легата ворвались в палатки бунтовщиков и на месте прикончили их. Ужасно было то, что никому в лагере не объясняли, почему, собственно, началась эта резня, быстро охватившая весь лагерь.
«Тут не было ничего похожего на какое бы то ни было междоусобное столкновение изо всех случавшихся когда-либо прежде. Не на поле боя, не из враждебных лагерей, но в тех же палатках, где днем они вместе ели, а по ночам вместе спали, разделяются воины на два стана, обращают друг против друга оружие! Крики, раны, кровь повсюду, но причина происходящего остается скрытой: всем вершил случай. Были убиты и некоторые благонамеренные, так как мятежники, уразумев, наконец, над кем творится расправа, также взялись за оружие. И не явились сюда ни легат, ни трибун, чтобы унять сражавшихся: толпе было дозволено предаваться мщению, пока она не пресытится. Вскоре в лагерь прибыл Германик; обливаясь слезами, он сказал, что происшедшее — не целительное средство, а бедствие, и повелел сжечь трупы убитых»{50}.
Авл Цецина верно рассчитал, что если обезглавить мятеж, уничтожив в первую очередь его явных предводителей, то в неизбежной резне, пусть и с немалыми потерями, успех будет на стороне благонамеренных. Германику же, вновь стоявшему в стороне от кровопролития, каковое он приказом своим не развязывал, оставалось только пролить приличествующие моменту слезы и поскорбеть о случившемся. Главное же было достигнуто — мятеж в рейнских легионах прекратился. И прекратил его сам Германик, не запрашивая помощи из Рима, где новоявленный принцепс пребывал в тяжком раздумье, получая невеселые известия сначала из Паннонии, а затем и с берегов Рейна.
В Риме известия о мятежах вызвали немалую тревогу и римляне недоумевали, почему медлит Тиберий, почему он остается в Риме при таких страшных известиях. Кому же, как не ему, ныне уже во всем блеске императорского величия самолично подавить возмущение? Справятся ли с этим нелегким делом его сыновья, как родной, так и приемный?