И я рассказал о каллокаине, вложив в свои слова всю силу убеждения, на которую был способен.
— Теперь, — закончил я, — на очереди введение нового закона, который по глубине содержания превзойдет все, какие до сих пор знала история, — закона, карающего преступные мысли и чувства. Может быть, он появится не сразу, но появится непременно.
Она молчала. Тогда я решил пустить в ход те слова, что подействовали на Каррека.
— Под этот закон можно подвести кого угодно, — сказал я и после паузы добавил: — Я имею в виду, разумеется, только тех, кто в своих мыслях недостаточно лоялен.
Лаврис не произнесла ни слова. Казалось, лицо ее застыло еще больше. Вдруг она протянула вперед крупную красивую руку, осторожно взяла двумя пальцами карандаш и медленно стала сжимать его, пока кожа на суставах не побелела. Потом она подняла на меня глаза и спросила:
— У вас все, соратник?
— Да, все, — ответил я. — Я лишь хотел обратить внимание Седьмой канцелярии на открытие, благодаря которому можно обнаружить предосудительную внутреннюю раздвоенность, даже если она еще не успела привести к нарушению закона. Прошу прощения, если я напрасно побеспокоил вас.
— Седьмая канцелярия благодарит вас за добрые намерения, — ответила она бесстрастно.
Я попрощался и вышел, исполненный, как и прежде, возбуждения и одновременно всяческих сомнений.
Когда я со своими списками дошел до дверей Третьей канцелярии, раздался сигнал, возвещавший конец рабочего дня, и меня едва не сбили с ног выскочившие из комнаты служащие. Только один пожилой человек с кислым лицом еще сидел над какими-то расчетами, и мне ничего не оставалось как обратиться к нему. Он поморщился, но, увидев мои рекомендации, взял списки и просмотрел их.
— Вы говорите, тысяча двести человек? Все научные работники? Жаль, что вы пришли так поздно. То, что вы предлагаете, уже осуществляется. Мы получили подобные же прошения, по крайней мере, из семи Городов Химиков, некоторые пришли еще месяцев восемь тому назад. Подготовка к пропагандистской кампании идет полным ходом.
— Очень рад, — ответил я, слегка разочарованный тем, что не смогу лично принять участие в этом почетном деле.
— Следовательно, вам тут больше нечего делать, — заключил мой собеседник. снова склоняясь над колонками цифр.
— Но разве мне нельзя посидеть где-нибудь в уголке? — воскликнул я. Сам не знаю, откуда взялась во мне эта смелость, наверно, все от того же лихорадочного возбуждения. — Вы же видели, насколько я заинтересован в этом деле, так почему же мне нельзя принять участие в подготовке самой кампании? У меня такие рекомендации, посмотрите, вот… вот… и вот…
Одним глазом глядя в свои цифры, он другим покосился на мои рекомендации, потом с глубоким вздохом посмотрел вслед последнему из уходящих сотрудников, однако отказать мне не решился. Наконец он принял решение, которое, по-видимому, было связано с наименьшей потерей времени.
— Я вам дам пропуск, — сказал он.
Затем быстро вставил в машинку листок бумаги, отпечатал несколько строк, поставил внизу большую печать Третьей канцелярии и протянул листок мне.
— Дворец кино, приходите в восемь вечера. Не знаю, что там у них сегодня, но что-нибудь да будет. С этой бумагой вас пропустят. Меня, правда, никто не знает, но тут есть печать. Ну что, довольны теперь? Надеюсь только, что я не сделал ничего предосудительного…
Но то, что он сделал, в конечном итоге все-таки оказалось предосудительным. Только спустя несколько дней я понял, что по правилам меня нельзя было допускать во Дворец кино. Требовалась совсем иная подготовка, может быть, даже иной характер образования, чтобы избежать потрясения, которое я тогда получил; я думаю, что, если бы я обратился со своей просьбой к компетентному лицу, мне бы, конечно отказали. Разумеется, тут сыграло роль и мое лихорадочное состояние, но так или иначе, впечатления, испытанные во время вечера, оставили во мне след надолго.
Пребывание в мире возвышенных принципов оказалось для меня кратковременным. Непроницаемая холодность Лаврис поколебала мою убежденность и прежде всего веру в себя. Кто я, собственно, такой, чтобы строить великие планы спасения Империи? Больной и усталый человек, слишком больной и усталый, чтобы искать прибежища у безупречно функционирующего воплощения этических принципов, наделенного высоким, лишенным оттенков голосом. У Лаврис должен был быть глубокий материнский голос, как у той женщины из секты умалишенных, она должна уметь утешать как Линда, она должна быть самой обыкновенной женщиной.
Когда я в своем состоянии усталой полудремы додумался до этого, сон с меня как рукой сняло, и я торопливо выскочил из вагона подземки. Бумага со штампом Третьей канцелярии, которую дал мне медлительный чиновник, служила вместо пропуска, и вскоре я, сам толком не зная как, очутился у подземных дверей, ведущих во Дворец кино. В столице все имперские учреждения имели подземный вход, и мне за все время пребывания тут ни разу не удалось выбраться на свежий воздух.