27 июня 1547 года найдено прибитое к кафедре в соборе Св. Петра мятежное воззвание, угрожавшее смертью Кальвину и всем французским изгнанникам: «В стольких господах народ не нуждается… полно им тиранствовать… Суд над ними будет короток».[288] – «Он – великий лицемер, который требует себе поклонения, а Святейшего Отца нашего, Папу, лишает всякого достоинства», – говорит Грюэ о Кальвине. А в найденных потом бумагах его было сказано: «Есть опасность, чтобы в государстве, управляемом одним меланхоликом (un hommé melancholique), не началось народное восстание, которое будет стоить жизни тысячам граждан». «Я не думаю, чтобы сам Грюэ сочинил это воззвание, но так как оно его рукой подписано, то он будет предан суду, – решает Кальвин. – Он (Грюэ) был
В доме Грюэ найдена на клочках бумаги черновая версия воззвания к «Самодержавному Народу» (le Peuple Souverain) против Дисциплины: «Все эти законы, как Божеские, так и человеческие, – только безумие, измышление человеческой прихоти».[290]
В те же дни открыт был заговор не только против Кальвина, но и против Женевской Республики – тайные переговоры Либертинцев с герцогом Савойским – государственная измена.[291]
В течение целого месяца, от 28 июня до 25 июля 1547 года, Жака Грюэ пытали каждый день, утром и вечером. Кальвин надеялся, что он выдаст Фавра и Перрена. Но он никого не выдал, только в страшных муках молил палачей: «Убейте, убейте меня!»[292]
26 июля он был обезглавлен на Шампельском поле (Champel), и голова его прибита над телом к позорному столбу.[293]
Вечным проклятьем падает на голову Кальвина эта кровь первого мученика за свободу.
Дня через три после казни открыт новый заговор молодых людей, поклявшихся утопить в Роне Кальвина и всех его сообщников, членов Консистории, чтобы отомстить за казнь Грюэ, а в окрестных селениях ходят слухи, будто бы Кальвин уже убит, и в Женеве происходит такое междоусобие, что «конец Республики неминуем».
«Мы теперь должны бороться на жизнь и смерть», – пишет Кальвин накануне того дня, когда найдено воззвание Грюэ.[294] «Когда я проходил по улицам, на меня натравливали собак: „Куси! Куси!“ – и они хватали меня за полы, кусали мне ноги», – вспомнит Кальвин через много лет.
«Кальвин – Каин! Каин – Кальвин!» – кричали ему на улицах маленькие дети. Вспомнит он и об этом, умирая.[295]
Казнью Грюэ не довольствуясь, он сжигает рукой палача мнимую еретическую книгу его – несколько жалких черновых листков, найденных в печке, в водосточной трубе и в мусорной куче.[296]
28
«Черная смерть», чума – вечная спутница Кальвина в Нойоне, в Париже, в Страсбурге и, наконец, здесь, в Женеве. После первых вспышек ее в 1542 году разразилась она с ужасающей силой, ранней весной 1543 года.
Город точно вымер. Слышались издали зловещий колокольчик, тяжелое громыхание колес по камням мостовой, и прохожие разбегались в ужасе. Медленно проезжала черная, просмоленная телега, с кучей сваленных трупов и шевелившихся иногда под ними живых, которые везли за город, чтобы кинуть в общую яму. В черной маске сидел на телеге возница – так называемый «Ворон» (Corbeau). Скорченные, почерневшие тела валялись также на улицах.
«Я боюсь, – пишет в эти дни Кальвин, – что очередь быть духовником у чумных скоро дойдет и до меня, потому что мы принадлежим каждому члену нашей паствы и не можем покинуть тех, кто больше всего нуждается в нас». – «Мэтр Кальвин да будет освобожден от очереди, потому что Церковь нуждается в нем»,[297] – решает Совет.
«
Старый, почтенного вида поселянин пришел однажды к господам Синдикам и попросил ему отпустить, точно лекарства из аптеки, «чумной мази» на пятнадцать флоринов, а на допросе признался, что приходил к нему ночью какой-то «Веселый Человек», весь в черном, с низко надвинутой на лоб черной шляпой; когда же он пристальней вгляделся в него, тот сделался похож на черный труп зачумленного и обещал сделать его богатым, если только он предастся ему душой и телом; а потом принес ему блюдо червонцев. Этот «Веселый Человек» – может быть, не кто иной, как черный «Ворон» (Corbeau), возница в телеге чумных, или сам «Черный Француз», главный «Сеятель чумы» – Кальвин. «Трудно поверить, какие клеветы возводил на него в те дни Сатана, потому что его одного обвиняли во всем, что тогда происходило в Женеве», – вспоминает Бэза.[299]