В эти дни овладевает им неутолимая «похоть знания», libido scientiae, по слову св. Августина. Похотью этой начал распаляться еще в Париже, а здесь, в Орлеане, предался ей окончательно.
О, с каким упоительно-сладостным ужасом Евины зубы впились в золотистую, с таким же нежным румянцем, как у первенца ее возлюбленного, Каина, гладкую, точно живую, теплую от райского солнца, кожицу Яблока! Стоил ли этот единственный миг блаженства вечности мук всего бесчисленного, сокрытого в Евиных чреслах, потомства — всего осужденного человечества? Стоил ли и вечной муки Сына Божьего? Может быть, и стоил. «Смертью умрете», — погрозил Один. «Будете, как боги», — обещал Другой. Кто же солгал и кто сказал правду? Чтобы это узнать, Матерь жизни, Ева, и вкусила с неутолимою «похотью знания» от проклятого и благословенного плода жизни или смерти. С тем же упоительно-сладостным ужасом вкушал от него и Кальвин; так же хотел и он узнать, кто из Двух был прав, — кто грозил: «Смертью умрете», или кто обещал — «Будете, как боги»? Или правы были Оба: «Узнаете — умрете — и будете, как боги»?
Запершись в рабочей келье, целые дни и ночи напролет сидел он за книгами, убивал себя работой.[129] Силы духа его росли, а тело таяло, как воск на огне. Начал болеть, худеть, сохнуть; щеки ввалились; в изможденном лице большие глаза горели, как раскаленное добела железо, «адским» или «райским», но, во всяком случае, нездешним огнем.
Быстрые во всех науках успехи его были таковы, что, в отсутствие учителей, он заменял их на кафедре, и докторскую степень предложили ему без всякого диспута.[130] Восемнадцатилетний Кальвин — уже «человек ученейший во всей Европе», по отзывам современников.
В Орлеане подружился он с Николá Дюшеманом и Франсуа Даниелем. «Друг мой милый, ты мне дороже, чем жизнь», — пишет он Дюшеману.[131] Будущий дар Кальвина, гений дружбы, уже влечет к нему людей неодолимо. Все, кому холодно в мире, греются об этот внутренний, горящий в нем огонь.[132]
В то же время он так неумолимо обличает все пороки товарищей своих, что те шутят о нем: «Слишком хорошо умеет он склонять до винительного падежа!» Так они и прозвали его: «Жан Винительный Падеж, Jean 1'Accusatif».
«Вот идет Аккузатив — точно с того света выходец!» — говорили о нем школяры, одни — со страхом, а другие — с презрением, когда выходил он из-под света лампы в темной келье на солнечный свет.[133]
В 1529 году переходит он из Орлеанского университета в Буржский (Bourges), где преподает греческий язык Мельхиор Вольмар (Volmar), германский гуманист, ревностный ученик Лютера. Начатое Робером Оливетаном продолжает в тайных беседах Вольмар. Может быть, у него Кальвин в первый раз увидел греческий подлинник Нового Завета, изданный Эразмом в 1516 году; у него же учится и еврейскому языку.[134] Можно сказать с уверенностью, что за пятнадцать веков никто из христиан не произносил имени Божия по-еврейски с таким потрясающим ветхозаветным чувством, как этот человек новой «Евангельской веры», Кальвин.
«Знаешь ли ты, что отец твой ошибся в твоем призвании? — сказал ему однажды Вольмар. — Не к законоведению ты призван, а к Теологии, царице наук. Предайся же ей!»[135]
Этому совету Кальвин и последовал.
26 мая 1531 года умер отец его, отлученный от Церкви, может быть, не столько за тайное сочувствие людям новой веры, сколько за то, что в денежно-церковных делах запутался, «проворовался», как злые языки о нем говорили.[136] Судя по тому, что Кальвин упоминает о смерти отца только двумя словами мимоходом, духовная связь между ними если когда-нибудь и была, то уже давно порвалась. Кальвин в эти годы, 1531–1534, мечется между Парижем, Нойоном и Орлеаном, не находя себе нигде покоя, как тяжелобольной в постели.[137]
В 1532 году он поступает в школу Фортэ (Fortet) на горе Св. Женевьевы, против Монтегийской школы, и пишет первую книгу свою, ученое истолкование книги Сенеки, «О милосердии» (De clementia), где двадцатилетний школяр, такой же бесстрашный и неумолимый судия — обличитель христианнейшего короля Франции, как и всех школьных товарищей своих, сравнивает в посвящении книги Франциска Первого с Нероном.[138] Смутное чутье побуждает его уже в те дни искать в государственной власти точки опоры для своего церковного действия. В эти дни он живет двойною жизнью протестанта и католика вместе.
Все еще мнимый капеллан Нойонского собора и мнимый священник Понт-Эвейского прихода, он исправно получает с них бенефиции, «торгует Духом Святым», и в ереси так мало подозрителен, что отцы-каноники Нойонского Капитула хотят сделать его «оффициалом», судьей по церковным делам Нойонской епархии.[139] Кальвин должен будет сам себя отлучить от Церкви, а это больнее и страшнее, чем быть отлученным другими, как Лютер.