— Глупец Агостино! — воскликнул он. — Глупец Агостино! Тогда зачем же я тебе это рассказывал? Ты сказал, что я до сих пор никогда так с тобой не говорил, но фра Тимотео скоро умрет, у него мало времени, я должен был это тебе сказать, а ты мне вдруг: "Бедный Агостино"! Ты сейчас такой же слабенький, каким был тогда, перед камнем. Ослаб — есть здесь еще вещи, которые отнимают у тебя силы, — слабенький, оттого что чужд смирения. Задумал камень одолеть? Нет, это он тебя одолел. Вещи, в нем скрытые, хотят быть выявленными, как дары божьи. Но если они для тебя — не дары божьи, так что же они для тебя такое? Твори, но не ради гордыни и алчбы своей, как Агостино сиенский, а ради того, чтоб не была утрачена красота. Агостино глупец, говорю тебе! Потому что, приступи он к делу со смирением и пожелай увидеть не одну мечту свою, так знал бы, что только теперь девица эта стала прекрасной!
Схватив дрожащей рукой Микеланджело за рукав и притянув его к себе, он продолжал:
— Только извне была она прикрыта уродством, как до этого той черной завесой. Но красота, прожегшаяся внутрь, благодаря этому горела еще упоительней, чем когда была явной для всех. Только теперь она стала чистой, истонченной страданием и таинственной, — красотой, не вызывающей убийств, гибели, смерти. Ничего не было в той девице безобразного, просто она опять закрылась завесой, только теперь уже не тканью. Такая стояла она перед ним, он мог видеть и не увидел. А она так ждала! Так молилась! Была такая желанная и так желала. Как хотела она теперь отдаться, раздать себя, наполнить! Как богата была она теперь красотой! Под черной тряпкой она страдала от пренебрежения, но кто ее об этом спрашивал? Гнались только за ее прелестью, но стоило ей занавеситься, так все и кончилось, она осталась одна со своей красотой, занавесилась красотой, стала богатеть красотой. Тут ее замкнули в самоотреченье, и красота ее разгорелась еще пламенней, пока не появился пепел в виде серой маски, но это был только пепел томительных, тяжких дней, пепел одиночества, пепел заброшенности, а не пепел уродства, и кто имел мужество развеять его? Тот, кто жил одной мечтой и не думал о ее жизни? И потому — глупец Агостино, говорю я! Отведи он это новое покрывало от ее лица, все они там задрожали бы, как перед чудом, при виде возвышеннейшей красоты, украшенной болью и жертвами, как бы венчанной нимбом и отдающей теперь свои богатства даром. Развей этот пепел, раскрой девичью жизнь, дай новую форму страданья этой жизни, напряженной, как ребро ее тела, вырази одиночество — и поймешь, почему она теперь так прекрасна! Но у Агостино уже не было силы сдернуть это покрывало, оттого что ослаб от мечты, — не видел ее страданья, а видел свою мечту! Не видел мученичества красоты, да если б и увидел, то уж напрасно, — он ослаб от своей мечты. Не открыл божьего дара и потерял самого себя. Мечты высосали из него всю силу, как вот камень — из тебя, мечта его была тяжелая и черная, как камень перед тобой, мечта застыла, окаменела, сила в ней была, — но красота, понимаешь, та чистая, властная, таинственная… она всегда, как душа, выше этой мечты. Он об этом забыл, и ты об этом забываешь. Вот почему я должен был рассказать тебе про этот случай. Он не увидел жизни этой девицы и потому не увидел и своего создания. Не увидел его. Оттого что не увидел ее боли.