— Начинает… и не оканчивает. Начнет одну работу, сделает набросок… а потом вдруг бросает, чтобы на несколько недель заняться изучением птичьего полета или какого-нибудь вновь найденного скелета… Опять уходит с головой в математику, геометрию, изобретает всякие диковинные приспособления, забывая о набросанных картинах… Иногда, говорят, даже у его близких такое впечатление, что живопись ему в тягость. Это какое-то тяжелое ярмо, от которого хорошо бы освободиться… словно он считает ее чем-то второстепенным… дополнительным к его научным исследованиям… С самого приезда к нам он пишет картину с изображением святой Анны, для церкви святой Аннунциаты… к набросанной картине в процессиях паломничают, так она прекрасна… а ему и дела нет: месяцами к ней не притрагивается; теперь задумал строить улицы в два яруса, оба — с пешеходной и проезжей частью, предвидя, по его словам, огромное развитие городов и обезлюденье деревень, так он хочет, дескать, подготовить города к принятию такого количества народа… Вот чем забавляется! А в это время князья и герцогиня шлют ему умоляющие письма, чтоб он что-нибудь написал для них, по своему выбору… Напрасные ожидания! И портрет монны Лизы тоже не так-то скоро будет готов, главной задачей станет для него теперь — произвести расчет, как лучше изменить русло Арно, чтобы отвести реку от Пизы, и тогда город, оставшись без воды, сдастся на милость… кого? Содерини, который, как гонфалоньер, один пожнет лавры победы… за какие-нибудь пятнадцать флоринов в месяц! А ты слышал, что сказал Никколо? Ведь Леонардо с восторгом накинулся на этот план — и я верю: он такой!..
— Маэстро Джулиано, — после небольшого молчания промолвил Микеланджело. — Прости, что я так говорю, но… не надо смеяться над Макиавелли: он очень мучается…
— Никколо? — удивился Сангалло. — Я нынче уже второй раз слышу это от тебя. Замечаю, что он в последнее время язвительней и ожесточенней, чем обычно, но ведь он до сих пор никогда не сердился на шутки… Ты считаешь, отчего он стал таким? Оттого что Содерини не интересуется его планами и предложениями? Думаешь, его на самом деле так терзает бездействие Флоренции, тогда как, по его мнению, Флоренция должна взять на себя руководство всей Италией? Ты только представь себе лицо Содерини, когда Макиавелли в смиренной позе ничтожного секретаря начинает поучать гонфалоньера в таких вопросах… которые этому плебею и во сне не снились…
— По-моему, здесь дело не столько в Содерини, — прошептал Микеланджело. — Мне кажется, тут что-то совсем другое, что я могу доверить только тебе… Может быть, это дон Сезар, дело в том, что дону Сезару не удается осуществить свой план, несмотря на слабость Пия Третьего…
— Что ты говоришь? — изумился Сангалло. — Ты думаешь, что Макиавелли… и дон Сезар!
— Я думаю только то, — ответил Микеланджело, — что Никколо считал дона Сезара единственным человеком, способным руководить, по его выражению, этим стадом — толпами продувных, трусливых, подлых и сбитых с толку людей, которых только он может повести к определенной цели, к созданию великой империи, о которой Никколо никогда не перестанет грезить; понимаешь, только дон Сезар — правитель, настоящий князь, какого требует наше время, князь, а не государишка!
Сангалло взволнованно встал, прошел взад и вперед по трактиру, потом опять шумно сел…
— Не говори этого! — сердито воскликнул он. — Никколо не такой. Он хорошо узнал, что за чудовище дон Сезар. Ведь он сам присутствовал при убийстве кондотьеров в Синигалии и писал об этом Синьории…
— Сезар для него князь, — возразил Микеланджело, — я хорошо знаю, потому что Никколо так гнушается людей и думает о них так дурно, что одного только Сезара считает способным установить в охваченной разбродом Италии порядок, он сам не раз говорил мне об этом, я только не могу повторить точно его слова. А теперь он предвидит его падение — и это для Никколо страшный удар, все время чего-то искать, и всякий раз быть обманутым в своем ожидании, и при этом слышать стоны нашей страны, мечтать о былом ее величии и — никого не находить! Такого положения мы с тобой, маэстро Джулиано, не можем даже себе представить…
— Кровавый Валентино, герцог Сезар… и наш Никколо, тертый калач? загудел Сангалло. — Это ты мне славную новость преподнес! Но именно потому я не успокоюсь, пока его не вылечу! Если он придет нынче на мой вечер траурной декламации — а он, конечно, придет, — так услышит, кроме причитаний Ромы, Афины Паллады и Венеры, еще причитанье флорентийца Никколо Макиавелли…
— Не делай этого, маэстро Джулиано! — взмолился Микеланджело, кладя руки на его руки. — Ты никогда не делаешь людям зла. Зачем же хочешь сделать зло Никколо?
— Я это сделаю! — загремел Сангалло. — Именно потому, что люблю Никколо, потому и сделаю! Разве нет другого выбора, как только между Содерини и доном Сезаром? Уже такие времена? Но ведь есть еще Пьер, князь-изгнанник, Пьер Медичи, наша великая надежда!
Микеланджело улыбнулся.
— Это только твоя надежда, маэстро Сангалло. А Макиавелли никогда не пойдет за Медичи.