Глянул я: дед Лукаш, тот, что еще перед первой войной удрал в Америку. Луна светила как талер, звезд точно зерен на току, нельзя было его не узнать. Я даже протрезвел немного. Говорят, в таких случаях надо спрашивать: что ты, душа, желаешь? Но что может желать душа из Америки? Это только деревенской душе вечно чего-то нужно. Ты, что ль, дед? — спрашиваю я его. Ну коли так, слава Иисусу Христу. Как тебе там, в этой Америке? Говорили, богатство нажил, а ты, вижу, вернулся. Может, и правда, что, когда человек умирает, душа его возвращается туда, где он родился. Только зачем ты ее аж в Америку потащил? Билет на пароход оплатил, а она обратно. Надо было ее в деревне оставить, когда тебя казаки искали, ничего б они ей не сделали, а люди как-нибудь утешили. И тебя бы после смерти не тянуло обратно в наши края. Неужто так худо было в этой Америке? Не горюй, здесь было б не лучше. Здесь такая же Америка, только по другую сторону света. Везде, где нас нет, Америка, дедушка. Ну ладно, расскажи хоть, как оно на том свете? Ты управляющего убил, значит, лучше других знаешь. Сукин сын он был, но хоть бы и не был — ты поступил правильно. Иной раз тоже кого-нибудь убить хочется, только управляющих больше нет. Другой нынче строй. Ты небось не знаешь, что такое строй? Ну, власть такая. Ты убил управляющего и должен был бежать, а твой внук на государственной службе. Мечтал, наверное, чтоб у тебя в роду завелся такой? Вот он, на одном камне с тобою сидит, Под хмельком малость, но это ты виноват, дедушка. Вам, дедам, какие только глупости не взбредали в голову, а внуки теперь через вас горькую пьют. Вы на том свете, внуки на этом, а все один круг. А круга не распрямишь. Так уж лучше в шинок, чем за тридевять земель, вроде то же самое, а ближе. Иногда только, когда в небе такая, как нынче, луна, сел бы я на цепь и на эту луну повыл. Ой, я б получше был пес, чем наш Струцель. И вора бы учуял, и твою душу, дед. Не пришлось бы тебе горевать, что никто тебя не узнает. Видал ты у себя в Америке такую луну? Только тут, над деревней, и увидишь. Точно кто прорубь в небе прорубил топором. Хоть закидывай сеть и тащи рыбу. Не знаешь, дед, рыбы с неба такие же, как из реки?
И так, слово за слово, проговорили мы с ним почти до белой зорьки, он помалкивал, а я ему о том, о сем. А утром вышел из хаты отец, оглядел небо.
— Погожий будет денек, погожий. Небо-то, не поймешь, то ли высокое такое, то ль глубокое. Вот бы полюшко заиметь, как небо. Да на равнине. Знай молись, а у тебя там все всходит, растет, цветет. Ни тучки, ни облачка, ни травинки сорной. А солнышко как зеница господа нашего Иисуса Христа. Ну что, может, поедешь в поле?
— Куда ж ехать, не выспавшись. Завтра поеду.
— Завтра, завтра. С каких уже пор завтра. У всех вспахано, взборонено, кое у кого засеяно, а у нас после жатвы поле нетронутое. Люди уже спрашивают, продавать, что ль, надумали, отчего такое заброшенное, а он — завтра. Завтра на том свете будет, а на этом надо пахать, сеять, пока земля согласна родить. А не захочет, ты ее не упросишь. Земля добра, покуда добра, а заупрямится, пиши пропало.
— Дед тут со мной целую ночь просидел, — сказал я, чтобы отвлечь отца от этой земли. — Только-только сгинул.
— И что, сказал, где бумаги зарыл? — оживился отец.
— Не тот дед. Лукаш из Америки.
Отец махнул рукой.
— Пустозвон. Чего хотел?
— Да ничего, просто так, поговорить пришел.
— Видать, в покаяние. Босой был?
— Я ему на ноги не смотрел.
— Должно, босой. За грехи всегда босиком.
Как-то я вернулся домой пьяный, почти уже ночью. Что-то меня толкнуло сунуть в карман поллитровку, когда мы выходили из шинка. Можно бы, конечно, сказать, предчувствие это было. Но никакого предчувствия не было. Просто нам в тот день дали зарплату, а я с получки иногда прихватывал с собой пол-литра. Пригодится утром, когда с похмелья с души воротит. Сперва я удивился, почему у нас в окне свет горит. Но потом подумал, наверное, отец ноги парит. Ноги у него были все в желваках, и, когда болячки очень уж докучали, он заваривал какие-то травы и в этом настое парил ноги. Сядет на скамеечку, ноги в ушат, то помолится, то с матерью поговорит. Но когда мать засыпала, и сам задремывал, иногда так и спал, с ногами в ушате, покуда от холода не проснется или я не вернусь.
Захожу я в дом, что такое? — то ли мне чудится, то ли Михал у окна на лавке сидит. Квелый какой-то, даже головы не повернул, когда я вошел. Но, вижу, Михал. Может, ехал долго, с дороги устал? Он всегда был хлипкий. Раз на ярмарку ездил с отцом, такой же вернулся, растрясло его на телеге и вырвало, едва он слез. А ночь прогуляет — наутро бледнехонький, под глазами круги.
— Ой, Михал, приехал, — сказал я. И хотя в голове у меня здорово шумело, обрадовался. — Сколько лет мы ждем и ждем. Выпьем, брат. У меня в аккурат пол-литра при себе есть. Прихватил, будто подтолкнуло что. Гляди. — Вытащил бутылку, поставил на стол. — Где хоть стаканы-то? — спрашиваю. Отец сидел на скамеечке опустив голову, словно дремал. И вдруг поднял голову и на меня: