— По той не по той, все одно к богу, папаша, — пробовала утишить Дуду дочка. — Подумайте лучше, о чем просить его станете, когда дойдем. А может, вам хлеба с сыром дать?
Мы остановились на ночь в деревне и уже лежали на сене в овине, когда мать снова вспомнила про краденые яблоки. Выбросил ли я их? Но спросила нестрого.
— А то во рту пересохло, — сказала.
У меня за пазухой было еще четыре. Я вытащил одно и в потемках сунул ей в руку.
— Съешьте, мама, — сказал. — Такой огромнющий сад, ветер больше собьет или сами попадают.
Она взяла яблоко, но будто неживой рукой.
— Грех это, сынок, — сказала.
— Мой будет грех, — сказал я. — Вам можно, ешьте. — И, чтоб подбодрить ее, вытащил еще одно яблоко, себе, и стал громко грызть. Но чтобы мать ела, я не слышал. То ли, может, она тихонько жевала, то ли потом съела, когда я уснул.
Темно было, хоть глаз выколи, но слыхать все слышно, кто что делает, даже в самых дальних углах. Одни закусывали, другие натруженные ноги растирали, третьи читали «Отче наш», а кое-кто уже храпел. Только молодые, которых, видать, дорога не утомила, бог знает чем занимались, то и дело раздавался визг девок, которому вторило ржанье парней. Пока в конце концов кто-то не выдержал и не заорал снизу, с гумна:
— Спите, черти проклятые! А не то во двор выкатывайтесь!
Тихо стало в овине, но через минуту в темноте снова поднялась возня. Неподалеку от нас потягивали из бутылки сивуху — воняло сильно и бутылка с чмоканьем отрывалась от губ, выдавая пьющих. Даже кто пьет, мужик или баба, можно было распознать. А то у кого-нибудь в горле забулькает — чересчур много, видать, отхлебнул, охрипшая от пенья глотка не желала принимать водку.
Я долго не мог заснуть — сено кололось и отовсюду на меня наваливался храп. Никогда б не подумал, что люди так по-разному храпят, и каждого слышно отдельно, хотя их полный овин. Одни тихонечко, словно только посвистывали себе под нос, мол, больно хорошо спится. Другие погромче, будто выплевывая сквозь сон остатки дорожного пенья. У иных откуда-то из нутра храп выходил, но еще ничего, не очень драл уши. Хуже всех старики, эти как сквозь чащу терновника, боярышника, можжевельника пробирались или шли по болоту, все глубже и глубже проваливаясь в трясину. А иногда треск раздавался, будто здоровенный мужик свалил вербу, а потом присел на ствол и засопел. Хотя это могла и баба быть. Шли ведь среди паломников бабы почище мужиков, бабы-печи, бочки, мешки, турецкие барабаны, а не только костлявые ведьмы, старые карги или размалеванные молодицы. Невдалеке в углу вдруг в два голоса захихикали, чудно как-то, вроде бы тихонечко, украдкой, но чувствовалось, что охота им залиться на весь овин, а то и на весь свет. Я подумал, наверное, щекочут друг дружку под мышками, когда под мышками щекотно, так смеяться хочется — до колик в животе.
— Мама, там щекочутся, — шепнул я матери на ухо, не зная, что она уже задремала.
— Не слушай, сынок, спи, — вздохнула мать, прижимая меня к себе.
Но как тут спать, когда казалось, вот-вот кто-нибудь из этих двоих, скорее всего баба, вскочит и побежит по сену, по головам, потому как им, похоже, становилось уже невмоготу. А вскоре там застонали, зашуршали. Мать, усталая, заснула крепким сном, и весь овин заснул, а те всё стонали и стонали. И она каждую секунду: ох, Ясек, ох, Ясек. А он: ти-и-и-хо.
На следующий день шли мы по усыпанной щебенкой дороге, обсаженной с обеих сторон акациями, и вдруг кто-то сказал, что на этой дороге лиходеи обирают мужиков, когда те возвращаются из Кавенчина с ярмарки. А одна из баб как заорет, что ни при чем тут лиходеи, мужики сами все пропивают, а потом сваливают на воров. Ездили и из нашей деревни в Кавенчин на ярмарку. Хоть это от нас не ближний свет. Выезжали на ночь глядя, чтобы утром на ярмарке быть, а вторую ночь всю напролет ехали обратно, чтоб вернуться, опять же, к утру. И тоже случалось кой-кому возвращаться без гроша в кармане, мол, обчистили воры. Щерба, Франека отец, раз вернулся пешком, без лошади, без телеги, через неделю, не меньше, исхудалый, понурый. Все у него потом из рук валилось, только б и сидел целыми днями в корчме да пил, вроде бы с горя, что его ободрали как липку, и, ясное дело, пил в долг. Но Франек нам проболтался, что никто отца не обкрадывал, он сам истратился на «тетю», которая его все равно бросила. Была у Щербы какая-то городская в Кавенчине. Франек раз у ней побывал, когда отец брал его с собой на ярмарку, и она Франека погладила по голове, его прямо в дрожь бросило. Потом дала апельсин и сказала:
— Славный у тебя сын, Игнаций. Ну, а теперь иди, мальчик, поиграй во дворе.