А отец опять за свое. Плуг надо будет выклепать, лемех выщербился о камень. Лошадь к кузнецу свести, а то Сюдакову кузницу снаряд разбил, некому теперь подковать лошадь. Может, в какой деревне подкуют. У нашего гнедого одна подкова совсем отвалилась, а остальные стертые до копыт. Идет и оскользается, точно в санях по льду. Навоз некогда было выгрести из хлевов, такая стояла пальба. А обязательно надо хотя б под картошку набросать, пока земля еще не оттаяла, потом раскиснет — и не выедешь в поле. И хорошо, ежели навоз немного полежит, подмерзнет. Не так чтоб сразу — унавозить и пахать. Вон, погляди на потолок, течет. Там уже не побелишь, придется штукатурку сбивать. Осколок в стрехе дыру пробил. Как только дождь, мать ушат подставляет. Притащили б откуда-нибудь лестницу, ты бы и заделал дыру. И стола у нас нет. Покуда сидели в погребе, здесь кто только не хозяйничал. Что хотели брали, жгли, столы ладно, но и двери, телеги, овины. Все сады повырубали. Для землянок им дерево требовалось. Ходят теперь люди, ищут свое. И ты б походил. Сапоги у тебя крепкие. Поесть, конечно, и на коленях можно, но без стола в горнице как-то не так, словно середины нет. А там, может, еще чего найдешь. Сейчас все сгодится. Ой, богатая была война. И сколько времени здесь простояла. Выходит, и нам от нее кой-чего причитается, а не одни только беды. Хлева у нас сгорели. Видал? Ударил снаряд, огонь побежал — и на хлева. Хорошо, скотину загодя успели вывести. Стась с Антеком в очередь караулили. Слава богу, ветер в другую сторону дул, овин и хата уцелели. А то б жили теперь под голым небом. Пес сорвался с цепи и пропал, паразит. А без собаки в хозяйстве как без рук. Теперь все ночи слушай, не крадется ли вор. А была бы собака, залаяла б и отогнала. На худой бы конец тебя разбудила, если б сама не справилась. Ты поспрашивай, не ощенилась ли где сука. Для собак война не война, все равно спариваются, черти. Одному господу известно, что мы здесь пережили. Окна-то из кусочков слепили, а не то бы пришлось досками забить. Ну чего ты все думаешь, думаешь? Не успел вернуться, и уже думает.
— Не знаю, может, я уеду куда.
— Это куда ж? — Отец так и подскочил.
— Может, в армию.
— Не навоевался?
— Война, отец, еще не кончилась. А я поручик.
— Кто ж тебя в поручики определил?
— В лесу.
— И-и-и, это не называется поручик. В лесу разве в офицеры назначают? Да еще мужика? Мужик, он был и всегда будет при земле. Здесь твое место.
— А чего мне здесь делать?! — разозлился я, потому что дома мне все показалось каким-то чужим. И горница. И отец. И что он говорил.
— Это как же так?! — Голос у отца задрожал не то от ярости, не то от слез. — Мало здесь дел? Не знаешь, за что хвататься. Сначала надо все начинать. Но ты езжай! Езжай! Все уезжайте! Пусть эта земля подыхает!
И не удержал бы меня отец, хоть бы незнамо что. Но тут как раз открыли школу, а у Сташека сапоги развалились, не в чем было ходить. За окном пацаны свистели, звали. Идешь, Сташек?! Опаздываем! А парень сидит в лаптях и ревет. Уже в седьмом классе, жаль, если б не кончил. Вроде даже в войну ходили ребята в седьмой класс. Но чему он мог научиться в неволе? Все, что знал, забыл. Я у него спросил, кто был в Польше первым королем, он не знал, кто мужицким королем, не знал, кто такой Костюшко, сказал, что король.
Ну и отправился я однажды в поле, может, думаю, найду ему какие-нибудь сапоги. Говорили, там без счету трупов лежит. А трупы, значит, и сапоги. И нечего брезговать. Чем труп хуже живого? Тоже когда-то жил, а что теперь не живой, так и те, что теперь живые, когда-нибудь помрут. Правда, не очень-то ладно труп разувать, ведь не спросишь у покойника: позволишь с себя сапоги снять, тебе они все равно ни к чему? Так и так сгниют, пусть уж лучше Сташек в них будет в школу ходить. Покойник, если б об этом узнал, может бы, даже обрадовался, что кто-то в его сапогах и дальше ходит.
Много их лежало, и русских, и немцев. Но все уже разутые. Я целый божий день бродил, а в сапогах нашел только одного. Уже обрадовался, сказал даже ему по-русски «здравствуйте», потому что он русский был. Но, когда подошел поближе, оказалось, что подметки у сапог дырявые и на левом вдобавок каблук оторван. И был этот русский немногим старше нашего Сташека. Лежал лицом к небу, с открытым ртом, точно какое-то слово у него во рту замерло, может быть, «мама». Вытащил я из-под него плащ-палатку и прикрыл сверху, пускай хоть ветер не сечет по лицу.
Некоторые лежали по двое, по трое, словно прижавшись для тепла друг к дружке. Некоторые, казалось, только задремали, умаявшись на этой войне, как на жатве, а сапоги сами скинули, чтоб ногам было полегче. Известно, на войне хуже всего ногам. Иной раз выше пояса человек бы еще воевал, а ноги отказывают. Иной раз еще кричит «ура!», а ноги уже мертвые. А бывает, войну не столько пулями, сколько ногами выигрывают. Потому что война и ноги все равно как единокровные сестры.