В редкие часы относительной свободы уходил в город и бесцельно бродил по его улицам, еще хранящим следы боев и пожаров. Однажды он вдруг ощутил, что его неодолимо тянет к зданию русского консульства, к этому крошечному кусочку земли, где еще, может быть, сохранились хоть какие-нибудь приметы его далекой и безвозвратно утерянной родины.
Консульство располагалось между монгольскими и китайскими кварталами, среди голой степи, обгоревшей и пропыленной. Теперь двухэтажный дом, флигели, казармы конвоя, службы, сараи были пусты и беззвучны, и лишь ветер иногда шелестел в черном прахе отпылавшей травы.
Потом Россохатский бродил возле дворца, в котором его когда-то принимал богдо-хан, и думал о том, что этот немолодой и привыкший к власти человек — «перевоплощение Будды» — ныне всего лишь пешка в дикой игре барона.
Чуть светлее стало на душе сотника в кумирне Майдари. Вероятно, самый красивый храм Урги — кумирня хранила под своим железным куполом тайны и сказки Азии, отзвуки древних обрядов и молитв. Впрочем, храм теперь тоже был пуст и беззвучен.
Бродя по городу и мучаясь от нелепости своего положения, Россохатский снова и снова со злобой вспоминал Унгерна, Сипайло, Резухина и корил себя за то, что оказался тряпкой и до сих пор не бежал от них.
Одно, кажется, он теперь решил твердо. Как только явится первая возможность, он уйдет в сотню, отвяжется наконец от злобы и сумасбродства барона.
Такой случай подошел довольно скоро.
При штабе дивизии, под началом Хашки Яко, служили около семидесяти японцев. После того, как Унгерн застрелил у себя в комнате капитана Дзудзуки, японцы стали шептаться по углам, и косые взгляды наемников красноречиво свидетельствовали об их чувствах.
Никто до сих пор не мог понять толком, что делают иноземцы в Азиатской дивизии. Назывались они «комендантская рота», но охраной и порядком не занимались, томились от безделья и глотали саке. В полках полагали, что самураи выполняют обязанности инструкторов, офицеры поумнее считали, что это символические войска, подчеркивающие союз Унгерна с Японией, а были и такие, кто утверждал: «рота» занята выполнением специальных заданий, разведкой и диверсиями.
Островные солдаты грабили и насиловали ничуть не хуже казаков, но в бой не рвались. Барон называл своих союзников «япошами» и «япошками», однако исправно платил им деньги и, при случае, не прочь был заявить о значении священного союза со Страной Восходящего Солнца. И те, и другие отлично понимали бутафорию слов.
Сипайло доложил Унгерну о волнениях в «комендантской роте», вызванных смертью Дзудзуки. Генерал, без долгих размышлений, приказал выпороть первых попавшихся под руку союзников. Затем крикнул Россохатского и велел ему вступить в командование «ротой».
Это был не лучший вариант для Андрея. Он ни слова не понимал по-японски, совершенно не представлял себе, что будет делать на новой службе. Сотник с грехом пополам различал лица капитанов Багабаяси и Цзюбо, поручиков Китагова и Танцзима, но не более того.
Наглая, обленившаяся «рота» вызывала у Андрея глубокое отвращение, и все-таки он собрался уйти туда без колебаний. Это было, кажется, лучше, чем ежедневный риск унижений и соседство с Унгерном.
Внезапно сотника вызвал к себе Сипайло.
Собираясь к начальнику «Бюро политического розыска», Андрей мучительно морщил брови и тер виски жесткими, давно загрубевшими пальцами.
«Неужели донесли?.. Кто? Еремеев?.. — думал он, шагая по битому стеклу, усеявшему улицу. — Тогда всё… Не вырваться…»
И он отчетливо представил себе тот, недавний случай, за который мог теперь заплатить жизнью.
Дом с надворными постройками, где Россохатский занимал комнату, находился неподалеку от штаба, и Андрей, в случае нужды, мог быстро оказаться на службе. Это, в свою очередь, позволяло ему отлучаться на короткое время из штаба и наведывать коня.
Как-то вечером, это было во вторник двенадцатого апреля, Россохатский отправился в сарай, где стоял Зефир.
Жеребец, увидев хозяина, тихо заржал, и Андрей долго гладил его по атласной дымчатой коже, почесывал за ушами, трепал гриву.
Потом, обнаружив, что кормушка пуста, по приставной лестнице поднялся на чердак.
В подкровелье густо пахло сеном, и этот запах, с детства знакомый Андрею и любимый им, горько напомнил ту жизнь, которую уже никогда не доведется увидеть снова.
Сено на чердаке громоздилось почти до самой крыши. Сотник стал загребать его в охапку, с наслаждением вдыхая аромат сохлого разнотравья, ломкого от мороза.
Прижав копешку к груди, он вдруг замер и тревожно прислушался.
У задней стены чердака кто-то вздохнул и стал сыпать скороговоркой невнятные оборванные фразы, без адреса и смысла.
— Кто тут? — почему-то шепотом спросил Россохатский.
Никакого ответа.
Андрей, поеживаясь, спустился вниз, положил сено в кормушку и, сняв со стены фонарь, снова полез в подкровелье.
Чиркнув спичкой, поджег фитиль, спросил еще раз:
— Кто?
И опять — молчание.
«Какой-нибудь коновод или ординарец хватил лишку и отсыпается, хоронясь от начальства», — подумал Россохатский.