Костер потрескивал, разгорался. Искра летела из пламени – рождался русский человек. Тесно прижавшись друг к другу, прошли Доброгаст и Судислава. Они прошли к ракитам…
И от песни, и от костра, и от всей этой темной бархатной ночи повеяло на храбров грустью, потянуло туда, где встают радостные рассветы в заливистом бое перепелок.
Будимир пел:
И слушающим казалось: въявь побежали звери по своим углам. Затаили дыхание… Вон шмыгнул заяц, дурман качнул там липкими стеблями…
ОСАДА
Молния кривым мечом распорола небо, и в проpexy хлынули холодные дождевые потоки. Последовавший затем раскат грома всколебал вековые своды княжеских хором, отозвался в глухих отяжелевших под дождем дубняках, прокатился по киевским горам, будто сверзлась с неба и пошла громыхать на ухабах вконец разбитая колесница Перуна. Порывы ветра с силою бились о стены, забрасывали окна охапками мокрой листвы. Тучи шли низко, давящие, пепельные, цепляли остряки теремов. Булькала вода, собиралась под деревьями, искала выхода, чтобы, найдя его, ринуться вниз мощными потоками и слиться со своим прародителем – седым Днепром. Среди всего этого неистового шума и водяных бурливых голосов слышалось отчетливое постукивание падающей с лепного наличника капели.
Княгиня Ольга сидела обложенная подушками, положив поверх теплого покрывала сухие старческие руки и вперив глаза в икону, будто молилась. Подле нее лежала вспухшая от пыли заложенная стрелой библия. Боярин Блуд склонил розовую лысину над столиком из явора, где раньше стояли всякие снадобья и где теперь лежал непокорный лист пергамена. Чтобы он не сворачивался, Блуд и кулаком его давил, и ладонью разглаживал, но ничего не помогало – только вельможа протягивал перо к чернильнице, лист взвивался над столиком и мгновенно обращался в дудку.
Боярин пыхтел, злился. «Вот поди ж ты, – говорил он себе, – кусок телячьей кожи, и тот с норовом, и в том послушания нет, и на него надо силу, везде надо силу. Вот и пером водить тоже… да, слабнут силы на Самвате, а непослушание растет с каждым днем… измор… голод… непокорный Доброгаст».
– Пиши же дальше, – не переводя взора, тихо и внятно произнесла княгиня: – В другой раз уже зову тебя… Ты, князь, ищешь чужой земли и о ней заботишься, а свою покинул, а нас чуть было не взяли печенеги, и мать твою, и детей твоих; если не придешь и не защитишь нас, то возьмут-таки нас. Неужто не жаль тебе твоей отчизны, старой матери, детей своих?..
Небо за окном проросло на несколько секунд огненными корнями, раскололось, забросало землю грохочущими осколками, и дико вскрикнул на красном крыльце перепуганный страж.
Блуд угодливо протянул обмакнутое перо. Княгиня взяла пергамен, придавила локтем к колену, неверной рукой, разбрасывая красные чернила, подписалась: «Волга».
– Кого гонцом собираешь? – спросила она.
– Сотского Доброгаста из молодшей дружины, – поспешно отвечал вельможа, – ему дороги ведомы. Он вборзе… пока дождь не перестал – ни одного степняка ни на Болони, ни на Валах, ни на Подоле, только разбухшие палатки…
– Доброгаст нужен Самвате, – бросила княгиня, – ему она обязана всем…
– Полно, матушка, – досадливо отмахнулся Блуд, – он смутьян и крамольник, похуже любого древлянина… Жжется крапивушка, пока на корню, а там трепи и мочаль, и веревки вей. Совсем отложился от нас – нарочитой чади, сладу нет. Слова боярского не слушает, на своего господина цыкает; хлеб ему давай, пшено давай и соль давай. Стыдно сказать – давеча Ратиборова коня сожрали всем людом, а самого Ратибора под бока затолкали… Я не за Ратибора, – спохватился Блуд, увидев на лице Ольги кривую усмешку, – придет время – разделаемся и с ним. Но ведь он как-никак древнего боярского роду, бывалый воин, искусный в ратном деле, а Доброгаст… Худо нам и пагубно для Руси, ежели холоп и впредь будет верховодить на Самвате. Что тогда скажет народ? Он скажет, что отныне сам без нас, нарочитой чади, смекай, без княжеской власти, может управляться отныне.