– Они уже не думают о том, что на расстоянии трех полетов стрелы лежат богатства, что там вино и рабы. Они уже привыкли ко всему, дух их упал, но они не повинны в этом – ведь для кочевника хуже смерти долгая стоянка. Наша жизнь – в движении, – не переставал увещевать военачальник.
– Ты хорошо говоришь, Кондяк, – одобрительно закивал головой хакан, – мудро говоришь! Если бы ты был моим сыном…
Взгляд его упал на глиняные игрушки, подметил перемещения, сделанные гостем.
– Да, да, у Илдея нет головы, нет ее у него, но ты, Кондяк, мой сородич, и я хочу твоей дружбы.
– Молодое вино приносит болезни, – твердил военачальник, – уже многие батуры пали в поединках, или взяты в плен, или убиты, как разбойники, у других городов. Нет ни Кариме, ни Тираха, ни Кегена – непобедимого батура, женщины рожают слабых детей. Пастбища вытоптаны, по берегам одни белые камни. Золотой лист схвачен в Куяве и брошен в яму… Нет надежды… Нет счастья… Слышишь, как тоскливо поют начальники? Они повесили головы, и я сам вою по-волчьи, когда в шатер заглянет луна… проклятая река скрывается во мраке, и, кажется, я снова в степи. Давно я не пил настоящего кумыса! Молю тебя, хакан, заклинаю: давай нам приступ, давай!
Кондяк обхватил шапку руками, провалил локти в колени и долго сидел, раскачиваясь из стороны в сторону.
Курей не скрывал злорадной улыбки, но отвечал ласково, вкрадчиво:
– Не предавайся отчаянию, Кондяк. Утром я послал в Куяву стрелу. Тайно послал. Руссы должны сдаться. Солнце еще один раз уйдет за Угорскую гору, и мы войдем в Куяву – сначала я, потом ты. Кочевники побегут по улицам, ловя прекрасных женщин, у которых глаза голубее соленых озер, а кожа шелковиста и тонка, так что под ладонями слышно, как бежит кровь. Мужчин мы станем нещадно избивать! Нещадно! – повторил он, стараясь вдохновить гостя. – Мы накажем упрямцев страшными пытками. Слушай, Кондяк, сын моего брата, славного Каталима… На самой красивой площади города сложим в одну кучу, большую, как степной курган, всякое узорчье, оружие, шлемы, меха, серебряные чаши, сложим и будем смотреть на нее всеми улусами, пока наездники не насытятся зрелищем. Перед кучей пройдут многие тысячи рабов с рогатками на худых шеях и будут плакаться своему поражению… Потом мы разрушим город, сравняем его с землей, чтобы стало тихо, чтобы только трава шуршала и бубен бы стучал, и гудели бы на палках под ветром содранные с руссов кожи…
Приблизилась пьяная толпа. Воины уже не пели, они во весь голос ругали хакана, называли его старым верблюдом.
– Пусть в его ухе заведется паук, а изо рта посыплются мухи, – кричали они, – нам надо другого хакана, который даст нам победу над руссами. Один из них только что переплыл на тот берег… Он приведет с собой большое войско…
Толпа прошла, и голоса смолкли в отдалении. Опустился душный вечер; кузнечиков сменили сверчки, словно испугались, что земная песня оборвется, пропадет и станет жутко в родной стороне, окутанной мраком. Насквозь пропотел широкий желто-красный халат Курея. Чтобы легче дышалось, хакан распахнул его.
– Мы пришли к согласию, Кондяк, и теперь должны поклясться в верности друг другу.
Кондяк молча кивнул головой, сидел неподвижно, как каменная баба, пока не вошла Любава. Она принесла еду и бронзовую чашу с напитком. Кондяк разгоревшимся взглядов следил за ее ловкими движениями. Стройная, высокая, на шее медная гривна, грудь прикрыта круглыми бляшками, прозрачные шаровары не скрывают, а подчеркивают красоту крепких ног. С нежностью смотрят на хакана светлые, непеченежские глаза. Она почувствовала, что за нею наблюдают, и еще больше, вытягивалась на носках. Кондяк отвечал невпопад, на все соглашался, а хакан беззвучно смеялся, показывая кривые зубы.
– Я подарю тебе эту русскую девушку, ты научишь ее срамным песням, – дыхнул он в самое ухо и, взяв саблю, поранил себе большой палец левой руки.
Долго не показывалась кровь, словно ее никогда и не было в теле. Кондяк прильнул к пальцу губами, высасывая жидкую кровь своего повелителя. Поклявшись в верности, отпили из чаши удивительного напитка, секрет приготовления которого мало кто знал. Понемногу их разобрало. Они почувствовали, как одеревенели челюсти и нельзя было сказать ни одного слова. Кондяк рассмеялся и хакан рассмеялся. Хлебнули еще живительной влаги, взглянули друг на друга. У военачальника распушились усы, кисточка плясала перед носом, лицо хакана стало красным – обожженная глина. Он осушил чашу до дна и, словно по какому волшебству, перенесся вдруг в иной мир. Небо было желтое, земля пестрая, узорная, заросла странной сухой травой всех цветов.
«На собственном ковре заблудишься, когда шайтан овладеет душой», – подумал Курей.
Откуда-то издалека доносились бессвязные слова Кондяка, он искал хакана, нашел его рукой. Они стояли маленькие, а перед ними застыли огромные глиняные всадники, без слов, без мыслей. Лошади готовились к маху…