Как заметил американский исследователь мемориальной культуры Холокоста Джеймс Янг: “Как только мы облекаем память в монументальную форму, мы тем самым до определенной степени снимаем с себя обязательство помнить”[971]
. “Мемориал” со своими группами исследователей и архивом, прикладывал и продолжает прикладывать огромные усилия для того, чтобы избежать этой ловушки. Однако сегодня те памятники, которые были установлены благодаря усилиям мемориальцев в лучшие годы существования организации, как правило, воспринимаются как временные. Они недостаточно, по нынешним временам, используют историю и недостаточно проповедуют и наставляют на путь истинный. Критики утверждают, что в наше время самой своей простотой они предают то дело, ради которого были воздвигнуты. Однако, возможно, открытость и щедрая всеохватность, готовность включить в себя всех и каждого, наряду с текстами и исследованиями являются лучшим откликом на вызовы мемориализации. В этих памятниках поражает их минимализм. Соловецкие камни, установленные на Лубянке в Москве или на Троицкой площади в Петербурге, типичны в своем роде: простые, голые глыбы гранита, не украшенные ни лицами, ни фигурами жертв. Подобные монументы (их вряд ли назовешь скульптурами) не содержат отсылок к религии или конкретным событиям. В истории советского насилия, санкционированного государством, нет ничего, что эти камни не могли бы охватить, и именно в этом состоит их главная ценность.Крах коммунизма был мгновенным и окончательным. В течение пяти лет, с 1987 по 1991 год, практически каждая неприкосновенная догма, каждая святыня советской системы была подвергнута сомнению, и многие давно устоявшиеся структуры уничтожены. Одним из наиболее впечатляющих актов в этой череде разрушений был распад самого Советского Союза в 1991 году. Ему на смену пришел блок независимых государств, часть которых нашла пристанище в ельцинском проекте нового содружества (СНГ), в то время как другие – три прибалтийских государства и Грузия – в итоге отправились в самостоятельное плавание[972]
. Как националисты, так и демократы на всех бывших советских территориях в основном приветствовали этот процесс, однако в самой России многие наблюдали закат империи в смятении и тревоге. Убежденные коммунисты приходили в отчаяние, глядя на руины своей морально-нравственной системы; повсеместно слышались предсказания грядущей гражданской войны и экономической катастрофы. Казалось, от новых, открывающихся возможностей выиграют только молодые. Люди старшего возраста, будь то пенсионеры, заводские рабочие или сотрудники окостеневшей и насквозь дискредитированной государственной бюрократической системы, пережили острое потрясение. Они испытывали бессилие, как это часто бывало и прежде, и просто наблюдали, как тают их реальные доходы и исчезают виды на будущее.Таким образом, распри и трения, которые проявились между многочисленными наследниками сталинизма, следует рассматривать в контексте этого отчаяния. Вовлеченные в эти конфликты люди десятилетиями жили в тени государственного насилия. Традиция недоверия, состязательности и страха, взращенная им, не могла исчезнуть за одну ночь. Если говорить о жертвах, вине, ответственности, коллаборационизме, то история сталинизма была явлением столь сложным и многосоставным, что бессмысленно было мечтать о простом и легком решении, о мгновенном облегчении груза памяти. Постепенный отход “Мемориала” на второй план был легко предсказуем, как предсказуемы были растущие разногласия и разобщенность в рядах его сотрудников после 1991 года. Однако последствия для общества в целом могли быть не такими горькими, если бы не настороженность и дурные опасения людей, не их цинизм, не голод. К 1991 году даже в Москве благоразумные горожане закупали впрок макароны, соль и спички. На самом деле они боялись настоящего и ближайшего будущего, но их гнев нашел свое выражение в куда более древних и примитивных историях – этнического и семейного притеснения, неотмщенного предательства, изнасилования, мошенничества и антисемитизма.
Какие бы еще нужды ни испытывали пенсионеры, они обнаружили, что единство пользовалось высоким спросом и было в большом дефиците. Советская привычка к молчанию никуда не исчезла, системы связей, обеспечивавших самозащиту и гарантировавших выживание в прошлом, продолжали функционировать. То же можно сказать и о мировосприятии, которое никак не могло избавиться от подозрения, что “зря не сажали”, что арест или тюремное заключение – когда они случались с кем-то еще – обычно были оправданы. Как будто бы каждая группа, каждое сообщество должно было отчасти определять себя через отсылку к кому-то, кого они исключали из своих рядов, – “чужакам” или “врагам”. Подобный образ мыслей напоминал прежний менталитет советского человека времен сталинизма, и даже еще более древний – крестьянский менталитет, но по существу он был выученной реакцией на невзгоды, страх и нехватку материальных ресурсов.