В этих боях я видел пример настоящей глубоко христианской смерти. Я ехал на разведку, когда увидел одного солдатика, лежащего на спине и по всем признакам совершенно безнадежного. Увидевши меня, он сделал неимоверное усилие и поманил меня. Я, несмотря на то, что страшно торопился, остановился, передал лошадь вестовому, подошел к умирающему и наклонился над ним, солдат слабо пробормотал: “Ваше благородие, крестик снимаете с меня, достать не могу”. Несмотря на то, что крест достать было очень трудно, я снял крест и передал ему в руки. Грудь у него вся была раздавлена осколком снаряда и бинты насквозь промокли кровью… Увидев свой крест, он весь затрепетал, взял в левую руку цепочку, а правую – крест и довольно внятно начал читать “Отче наш”. После первых слов голос его начал слабеть и слабеть… и когда я взял его за руку, то пульс уже не бился. Но его рука все еще держала крест, а глаза так и остались устремленными на распятие. Я перекрестился и не мог без слез отойти от этого героя[250]
.Подобного рода статьи могли послужить великолепным (или скорее, хрестоматийным) пропагандистским материалом, прославляющим “наших храбрых ребят”. В сентиментальной литературе, описывающей смерти и горе Гражданской войны 1918–1921 годов, можно найти отголоски этого образа, правда, уже без крестов и молитв. Еще более сильные отзвуки той же темы проявились во время Великой Отечественной войны 1941–1945 годов[251]
. Однако после 1917-го большевики не использовали Первую мировую войну для пропаганды. Послевоенное отношение Советов к Великой войне резко отличается от того, какую роль эта война играла в западноевропейском общественном сознании. Россия после 1917 года не пережила расцвет антивоенной поэзии, здесь не появилось своих Уилфрида Оуэна или Зигфрида Сассуна, которые могли бы бросить вызов патриотическому дискурсу самопожертвования. Точнее говоря, в России были свои военные поэты, и некоторые из них описывали калечащий ужас войны, другие посвящали стихи набожности и нации, но их работы не стали частью советского литературного канона. В нескольких случаях эти тексты могли быть позже адаптированы для других нужд без всяких объяснений и использоваться в контексте других конфликтов[252].Схожая судьба постигла после Первой мировой войны советское искусство. В то время в Европе на руинах 1918 года пышным цветом цвели экспериментальные жанры – дадаизм, сюрреализм, анархические эксперименты с подсознательным. Они бросали вызов старым элитам, маячили знаком вопроса над извечными мечтами о прогрессе и рациональности человека. В советском же официальном искусстве эти направления никогда не играли заметной роли, хотя сюрреалистическое – размытое и неисследованное – было основной чертой частных воспоминаний людей о войне. Напротив, как будто в противовес тому очевидному, что было у всех перед глазами, советский соцреализм в литературе и искусстве вплоть до правления Никиты Хрущева продвигал мысль о том, что освобожденный от угнетения человек в основе своей рационален и добродетелен и что общество возможно усовершенствовать.