Он сам уже сутки ничего не ел, не чувствовал голода, во рту стояла горечь, мутный осадок желчи. Проезжая мимо пригородных садов, он остановил машину. Маргит возражала, но он вызвал из обставленного кувшинами шалаша дряхлого индийца и велел нарезать роз.
— Сколько? — спросил тот, потирая ладонью шуршащую щетину на подбородке и зевая так, что в беззубом рту сверкнули последние желтые клыки.
— Много, — раздраженно крикнул Иштван. — Все, сколько есть. Старик принес целый сноп почти черных бутонов с жесткими листьями, от них пахло ночной свежестью и мокрой резаной зеленью.
— Зачем? — уткнулась она взглядом в мясистые лепестки, усеянные капельками росы. Положила их на колени и замерла.
Дорога плавно петляла среди бесплодных холмов. Здесь они нагнали садху, который бросил все, чтобы отправиться на поиски истины.
И вот показался аэропорт. Белели алюминиевые гофрированные крыши ангаров. Кишела толпа транзитных пассажиров, женщины с детьми, с узлами, к которым приторочены какие-то котелки. Мегафон нечленораздельно бубнил на чужом языке, требовал внимания и раздражал — ничего было не понять. Они выпили у стойки по чашке, кофе, кофе заварила им красавица с огромными серьгами. Пили кофе, глядя друг на друга.
Усатый чиновник пригласил мисс Уорд к весам, сделал пометку на билете. Иштван осознал, что руки помнят, как здесь подхватывали и ласково несли прилетавшую Маргит. То и дело взревывали запускаемые моторы, словно перекликались крылатые чудовища, готовые взмыть в небеса.
Вдруг мегафон произнес басом:
— Рейс на Нагпур с пересадкой на Бомбей и Мадрас. Стройнобедрая стюардесса в муаровом голубом сари подняла обнаженные до плеч руки и длинными пальцами поманила Маргит и Иштвана.
Они вышли вон из гулкого, как пустая бочка, здания аэропорта, спустились на бескрайнюю поросшую травами равнину летного поля, над ним уже простирался прекрасный погожий день.
Самолет белоснежно сиял, к нему подвели трап.
Маргит судорожно прижала к груди колючий букет роз, розы только сейчас начали краснеть. Руки она ему не протянула, а он не посмел притронуться к ее пальцам. Смотрел на жалкое, постаревшее лицо, на синие жилки век, на глаза, огромные от отчаяния.
— Так нельзя, Иштван, — прошептали ее дрогнувшие губы. — Так даже с собакой нельзя.
Она отвернулась и чуть ли не бегом бросилась к самолету, чтобы он не увидел ее слез. Стюардесса подхватила ее под руку и, как больную, проводила внутрь.
Но прежде чем откатили трап, стюардесса появилась на нем еще раз и положила на верхнюю ступеньку розы. Иштван вспомнил: брать с собой растения и плоды воспрещено. Карантин.
Сперва взревел левый мотор, потом правый, самолет развернулся на месте, резкий вихрь взметнул белые юбки босоногой обслуги, которая, пригнувшись, катила в сторону трап.
Иштван вглядывался в иллюминаторы, солнце играло на них, как на зеркалах. Самолет не спеша, чуть подскакивая, тронулся, гарь выхлопных газов ударила в грудь, рубашку подхватило, брючины, словно свора собак затормошила, клубами понеслась пыль, острые песчинки впились в лоб. Иштван прикрыл глаза ладонями, а когда отнял их, самолет был уже пятнышком, которое вскоре растворилось в сияющей голубизне. Бездна сомкнулась.
Когда он оказался в машине, напрасно силясь поднять руки и взяться за баранку, цикада Михая в картонной коробочке вдруг неистово застрекотала. Иштван развязал нитку, поднял крышечку и вытряхнул цикаду на траву, успел увидеть, как блеснули хрусталем ее крылышки, цикада вспорхнула в сторону верхушек деревьев, откуда несся скрежет металлических шестерёночек, концерт близящегося зноя.
Кулечек из пожелтевшей газетины, в нем хрустнули орешки, Маргит держала его в руках. Иштван замер, не дыша, в горле нарастал взвизг, он хотел отвернуться, ударить головой в железо, где эта золотистая ладонь, где лучистые, как небо после первого снега, глаза, где их доверчивый взгляд из-под медных волос. «Нет больше Маргит, нет. И совершил это я, я сам».
Тупая боль наросла, осела на дне сердца, почерневшего от отравы, разбрелась по бьющимся жилам, подмяла. Он во весь рот жадно схватил воздух. И закрыл глаза, унося в зеницах полегшие под горячим порывом ветра жухлые травы, красные каменистые холмы, переизобилие солнца, хлещущего, как пламенная метла.
26 февраля 1965.