Я ушла, а он остался сидеть в темноте, сцепив руки за головой и раскачиваясь на стуле. Он никогда не боялся темноты, даже ребенком. Говорил, что в ней хорошо думается. Я совсем другая. Моя темнота — это призраки, паразиты мозга с мохнатыми щупальцами, голоса троллей и бледные языки пламени, словно горящие во тьме глаза. Но об этом я никогда не рассказывала ни ему, ни кому-либо еще.
Полуденный зной был невыносим. После обеда я обычно шла наверх, закрывала все ставни и ложилась отдыхать. Однажды я приехала из города, потная и обессиленная, и, вопреки обыкновению, прилегла в гостиной на массивном диване, укрытом вязаным шерстяным пледом, который я когда-то так любила за многообразие оттенков голубого: бирюза, небесная синь, озерная вода, незабудка. Теперь же шерсть выцвела от стирки в жесткой и, вероятно, слишком горячей воде — я не сомневалась, что это дело рук Арлин. Судя по всему, я отключилась, ибо, когда проснулась, солнце уже садилось, и я услышала чьи-то голоса.
— Мама…
Все еще находясь во власти сна, я пыталась сообразить, надо ли мне отвечать, и что-то — то ли неохота, то ли любопытство — заставило меня промолчать. Он поднялся из кухни наверх и почти тут же вернулся. Ему и в голову не пришло заглянуть в гостиную, которой никогда особо не пользовались, а после смерти Брэма туда и вовсе перестали заходить.
— Еще не вернулась, — сказал Джон. — Утром я отвез ее в город. Обратно ее Хэнк Перл должен подбросить. Сказала, если не вернется к ужину, значит, задерживается у Перлов. Теперь, думаю, не раньше восьми ее ждать, а то и позже.
— Как здорово, что мы снова здесь одни, — сказала Арлин, — хоть и ненадолго.
— У нее всего два месяца. Потом дом снова наш.
— Когда же я перееду сюда навсегда? — спросила она.
— Скоро, — уклончиво ответил он. — Скоро, Арлин. Разве плохо нам было до ее приезда?
— Хорошо, — медленно произнесла она. — Но если и дальше все будет по-старому, однажды ночью я просто забуду пойти домой.
— А тебе не все равно, что на это скажут?
— Должно бы быть все равно, — сказала она. — Но когда это выслушиваешь постоянно… Знаешь, что теперь мама говорит?
— Что?
— Она до смерти боится, что я повторю ошибку ее матери, — ответила Арлин.
Джон рассмеялся:
— Тогда люди об этом ничего не знали. Мы будем умнее.
— Ну да, — сказала Арлин. — Но…
— Но что?
— Мне так хочется, — сказала она, просто и честно, без колебаний и намека на хитрость. — Ребенка от тебя. С этим я ничего не могу поделать.
— Понимаю.
— Но ты этого не хочешь.
— Почему же, хочу, конечно, — сказал он. — Только вот…
— Только вот что, Джон?
— Нищие мы, — сказал он. — Забыла?
— Я помню, — ответила она.
— Но тебя это не останавливает?
— Нельзя же ждать вечно, — сказала Арлин. — Как-нибудь бы справились.
— Как-нибудь, ага. Арлин, ты не знаешь, каково это.
— Если бы не любовь, — сказала она, — так и думать бы о таком не стала. Но я же тебя так люблю.
— Знаю, — сказал он. — Старинная женская песенка. Все-то у них по любви. Может, оно и правда так, но, Боже мой, сколько ж можно слушать одно и то же.
— Давай не будем сейчас об этом, — сказала она, почуяв неладное.
— Я не прячу голову в песок, — запротестовал Джон. — Послушай, Арлин: как только она уедет, мы поженимся. Но с ребенком давай подождем. Не торопи меня, ладно? Прости, детка, но…
— Я понимаю, — сказала Арлин. — Подождем. Все будет хорошо.
Она добилась своего. Теперь конечно же надо срочно переводить тему.
— Давай представим, что это наш дом, — сказала она, — и никто не может в него войти, кроме нас. Времени у нас полно. Мы никого не ждем. Если захотим, мы можем развлекаться хоть всю ночь.
Он засмеялся и запер заднюю дверь. Шуршание отброшенной одежды, жалобы диванных пружин.
— Вот ты быстрая-то стала, — сказал он. — Ты… о Боже, ты уже все?
Я не могла шевелиться. Я боялась дышать и лежала в своем вязаном коконе, словно старая серая гусеница, думая лишь об одном: что будет, если они обнаружат меня здесь? Обездвиженная чувством неловкости, я терпела все неудобства и молча слушала, как они занимаются любовью.
Ни гроша за душой, ни цента в банке, жилище — серая халупа, за ее стенами — ветер, несущий лишь грязь и несчастья, — и все же эти двое закрылись для всего этого и открылись лишь друг другу. Столь бурный всплеск настоящей жизни, не ищущей оправданий, в этом презренном и непонятном мире казался чем-то невероятным. Его последний вскрик был сродни вою ветра. Для нее все закончилось иначе — из груди вырвались слова:
— Любовь моя… любовь моя…