Но Брэм взял фонарь, зажег его и ушел. Я с ума сходила от страха за него и за себя, пытаясь представить себе, что я буду делать, если останусь здесь одна. Снегопад набирал силу: снежные хлопья летели, как мыльная пена, раздуваемая шальным ветром, и складывались в наносы, доходившие аж до середины окна. Как бы хорошо ты ни знал округу, заблудиться было проще простого — все вокруг слилось в единое белое целое, а падающий снег так заполнил сгущавшуюся темноту, что и собственных рук не разглядеть. В детстве, когда я жила в городе, я любила снегопады, любила это чувство: ты в осаде и в то же время в безопасности, в своей крепости. За городом же, где так мало огней, по которым можно найти дорогу домой, где снежные рифы сугробов простираются на многие и многие мили, все было совсем по-другому. Не имея связи с внешним миром, я чувствовала себя отрезанной от какой бы то ни было помощи, ибо в иные времена добраться до дороги и поехать в город было попросту невозможно, даже если это вопрос жизни и смерти.
Ветер все крепчал и крепчал, пока его шум не заглушил успокаивающие домашние звуки часов и шипящих тополиных поленьев в печи, и мне пришлось слушать лишь пронзительный вой со всех сторон да стук наружных оконных рам. Я уже почти не ждала Брэма, когда он вернулся, мрачно открыв дверь и впустив в дом ночную метель. Он отморозил лицо и руки. Сняв пальто и сапоги, он сел на стул и стал осторожно растирать руки, пытаясь их отогреть.
— Нашел? — спросила я.
— Нет, — резко ответил он.
Увидев ссутулившиеся плечи и выражение на его лице, я вдруг подошла к нему, не раздумывая, правильно ли это и что мне сказать.
— Не расстраивайся. Может, он сам придет, как кобыла?
— Не придет, — сказал Брэм. — Пурга, похоже, на всю ночь. Я сам еще чуток бы прошел — и все, уже б не вернулся.
Он сидел неподвижно, закрыв лицо ладонями.
— Поди, думаешь, что я дурак? — произнес он наконец.
— Не думаю, — сказала я. Затем, преодолевая неловкость: — Мне очень жаль, Брэм. Я знаю, как ты его любил.
Брэм посмотрел на меня, и в его взгляде было такое искреннее удивление, что и сейчас мне больно вспоминать об этом.
— Это точно, — сказал он.
Когда мы легли в постель, он повернулся ко мне, и я почувствовала к нему такую нежность, что, пожалуй, могла бы раскрыться и не прятать своих чувств. Но он передумал. Просто похлопал меня по плечу.
— Спи, — сказал он.
В его понимании это было самое большое одолжение, которое он мог мне сделать.
Брэм нашел Солдата весной, когда сошел снег. Конь запутался в ограде из колючей проволоки, в ту ночь он недолго промучился, пока мороз не убил его. Брэм похоронил его на пастбище и даже, я уверена, притащил на могилу валун, вместо надгробия. Позже, уже летом, когда выросла трава, а с ней и сорняки, я заметила этот камень и спросила, откуда он взялся, а Брэм посмотрел на меня исподлобья и заявил, что он был там всегда. После той зимней ночи между нами конечно же все осталось по-прежнему. С одной попытки никогда ничего не изменишь, сейчас я это точно знаю, но иногда так хочется, чтобы и одного усилия было достаточно.
Сядьте на место, мама, — это Дорис шипит на меня, а я, оказывается, стою посреди приемной доктора, вглядываясь в изображение весенней реки. Говорила ли я вслух? Понятия не имею. Комната полна любопытных глаз. Я начинаю нервничать и погружаюсь обратно в кресло.
— Рассмотреть хотела. Надо же, всего две картины. Мог бы расщедриться еще на парочку, с его-то доходами.
— Тише, тише… — Дорис чувствует себя неловко, и я понимаю, что говорила громче, чем мне казалось. — Что ж с того, если он так захотел. И эти-то две картинки целое состояние стоят, это уж точно. А завешивать все стены сейчас не принято.
Эта женщина уверена, что знает все на свете.
— Я что, говорила, что надо все стены завесить? Я просто сказала, что две картины — это немного, вот и все.
— Ну хорошо, хорошо, — шепчет она. — Люди же слушают, мама.
Люди всегда слушают. Думаю, лучший способ борьбы с этим — просто не обращать внимания. Но я не виню Дорис. Ровно то же самое я твердила Брэму.
Преподобный Дугалл Маккаллок скоропостижно скончался от сердечного приступа, и в пресвитерианской церкви Манаваки появился новый пастор. Первая служба молодого священника получилась длинной и запутанной: с помощью Писания он стремился доказать эфемерность земных радостей и непреходящую ценность разнообразных небесных благ, которые нужно заработать упорным трудом, благоразумием, силой духа и воздержанием. Мокрый от пота Брэм, ерзавший на месте рядом со мной, вдруг прошептал довольно резким голосом, который, должно быть, донесся до всех, кто сидел на трех скамьях впереди нас и еще на трех позади:
— Заткнется когда-нибудь этот чертов святоша или нет?