Эй, Муслим!.. Может быть, ты постарел? Многого не видишь, не понимаешь? Может быть, ты живешь представлениями своей юности, меряешь всех людей по себе? А это можно делать лишь до определенного предела, после которого сходство кончается... Есть ведь люди с короткой памятью и короткой душой... Вот читаешь в газете — появилось новое слово «стиляга». Что такое, откуда такое? В молодости ты не знал таких. Нет, дело не в одежде и не в длинных волосах. Есть и другие... Свои же, рабочие... Стиляги в рабочей одежде — рвачи, шкурники, летуны, иждивенчески относящиеся к жизни. Поменьше работать, побольше урвать... Выпить, закусить, с девчонкой пошляться... А какие еще интересы? О чем они думают, к чему стремятся? Есть ли в них тот святой огонек, который вел комсомольцев на стройки первой пятилетки, когда каждый трактор считали «снарядом, взрывающим старый буржуазный мир»?.. Есть ли?..
Пусть немного Алферовых — людей с короткой памятью и короткой душой, забывших, с какими трудностями, в какой борьбе — и одновременно с каким энтузиазмом! — создавалась чуть ли не на голом месте нынешняя социалистическая индустрия. Пусть их немного, но... Плохо, эй, плохо!.. Откуда, почему? Не потому ли, что думали: старое само умрет от старости? Но Алферов молодой парень, учился в советской школе, рос в советское время. Откуда же в нем такой бездушный эгоизм? Эй, Муслим!.. Нот ли здесь и твоей вины? Ты, он, другие, лекторы и докладчики, все говорили ему: ты — рабочий, ты — первый человек, ты решаешь все... Обволакивали сверкающей чешуей правильных и хороших слов... А как совмещались твои слова, Муслим, с делами Гармашева, игравшего лишь на струнках корыстолюбия, на высокой выработке, на премиальных, считавшего, что все остальное — «словесность»?.. Приписки, завышенные наряды, сверхурочная работа — лишь бы выгнать план! Видя все это, Алферовы лишь снисходительно посмеивались над твоими речами, а ты смотрел на человека и видел лишь чешую своих же слов, которою ты одел его, и не замечал, что порой за этой оболочкой все успело сгнить. Плохо, эй, плохо!..
Муслим незаметно для себя морщился и курил, курил... Будь он посильней в поэзии, ему пришли бы на память строчки Ибсена:
Ночь, ночь... Влажная, тревожная... Одна из тех, когда идет нелицемерный разговор с самим собой... Впрочем, это относится линь к тем, у кого достаточно смелости для подобного разговора, у кого не спит мертвым сном творческое начало...
Эй, Муслим!.. Есть ли в тебе еще смелость — чувство беспокойное, неудобное, неуютное? Ты затеял в литейке большое дело. Ты восстал против ханжей, которые, прикрываясь словами о равноправии женщин, готовы калечить их на самой тяжелой работе. Хватит ли у тебя смелости выстоять против потока демагогии, который обрушился на тебя? Или ты будешь колебаться и нерешительничать, как делал до сего дня? Ведь тебя обвиняют в буржуазном подходе к женщине, в стремлении оторвать ее от производства. На стороне обвинителей — слова, на твоей — правда жизни. Неужто ты отступишься?
Эй, Муслим!.. Хватит ли у тебя решимости до конца идти с другом юности Димкой Бурцевым, в которого ты веришь, как в самого себя? Хватит ли в тебе настойчивости кропотливо, изо дня в день, не утопая в инерции текущих дел, прививать людям государственный подход к повседневной работе? Хватит ли?..
Эй, Муслим!.. Много вопросов задал ты себе, а ответ на них один — не отступать! Если ты настоящий человек, если ты хочешь жить полнокровной жизнью, а не прозябать, путь у тебя один — не отступать. Еще комсомольцем ты прочел, и удивился, и поверил в краткий ответ Маркса, на вопрос «В чем счастье?» — гласивший: «В борьбе!»
Ночь, ночь... Лунный свет... Медленное шлепанье капель, соскальзывающих с лаковой поверхности листьев... Проясняются мысли, тише бьется сердце... Но что-то остается еще, что-то, как заноза, впилось в душу и бередит ее. Что?.. Мирвахидов?.. Появился, точно из прошлого упал, как пучеглазая жаба, взметнув из лужи грязные брызги... Прошло более четверти века с того дня, когда Муслим впервые столкнулся с ним, но и сейчас сжимаются кулаки при одном имени его. Классовое ли это чувство по отношению к байскому сынку — байбаче, личная ли ненависть, Муслим не особенно старается разобраться.
Если смотреть из окна прямо, в противоположном конце двора видна высокая глухая стена — из саманной глины. Над ней выступает задний козырек односкатной железной крыши. Это повернулся спиной, закрывая целыми днями от солнца двор Сагатовых, дом, который принадлежал когда-то Мирзакалан-баю. Вернее, не весь дом, а мехмонхона — комната для праздничных приемов гостей. Левее к этой стене примкнула другая, более низкая, под обычной плоской земляной крышей, на которой в весенние дни высыпали сплошным красным покровом дикие маки. Ту и другую стены разделяет калитка узкого крытого прохода, по которому можно было попасть во двор Мирзакалан-бая — просторный, солнечный, обсаженный кустами роз и райхана.