Легло на топчанчик поперек галеры тело Педро Орсе, женщины сидят рядом, держат его холодные руки, те самые, что когда-то от волнения едва успели узнать, как устроена женщина, а трое мужчин – на козлах, правит Роке Лосано, думали привал сделать, вот тебе и отдохнули, и едут теперь в ночь-полночь, чего прежде никогда не бывало, должно быть, Пиру вспоминается другая ночь, а, может, он спит на ходу и видит во сне, как стреножили его, чтобы полечить мазью и пастьбой на вольном воздухе злую болячку на спине, а тут пришли трое – мужчина, женщина и собака, освободили его от пут, и не знает он, начался тогда сон или же окончился. Пес бежит под днищем галеры, под распростертым в ней телом Педро Орсе, словно несет его на спине, так тяжко ему, словно и впрямь взвалили на него весь тарантас. Зажгли лампу, приладили её впереди, к железному обручу, на котором крепится парусиновый навес. Больше полутораста километров предстоит покрыть.
Кони чуют смерть за собой, и другого кнута им не надо. Так глубоко ночное безмолвие, что едва слышно погромыхивание колес по неровностям и выбоинам старой дороги, и стук копыт на рыси звучит приглушенно, словно обвернули их тряпками. Луна, видно, так и не взойдет. Путь лежит в непроглядном мраке, в кромешной тьме, и так же, наверно, было темно в ту самую первую из всех ночей перед тем, как Бог сказал: Да будет свет, и не было в этом особенного чуда, ибо Он знал, что дневное светило, хочешь, не хочешь, часа через два выкатится на небо. Мария Гуавайра и Жоана Карда плачут – заплакали они, как только тронулась галера в путь. Этому человеку, который лежит теперь мертвым, милосердно отдали они свое тело, сами притянули его к себе, сами помогли и направили, и, быть может, это от него зачала каждая из них дитя, которое сейчас растет под ноющим от муки сердцем, в сотрясающемся рыданиями животе. Господи ты Боже мой, до чего же все на свете связано и переплетено между собой, и величайшую ошибку совершаем мы, полагая, что вольны сами перерезать или вновь скрепить эти нити, а ведь сколько дано нам было доказательств обратного – и черта, проведенная по земле вязовой палкой, и стая скворцов, и камень, брошенный в море, и чулок голубой шерсти – и все впустую, все равно что слепому показывать, что к глухому взывать.
В Венту-Мисену приехали ещё затемно. Во весь путь, за все эти тридцать лиг, не встретилось им ни одной живой души. И призрачным казался спящий Орсе с лабиринтом своих улочек, с запертыми дверями и затворенными окнами домов, с замком Семи Башен, высившимся над крышами – морок какой-то, наваждение. Уличные фонари мерцали будто звезды, грозя вот-вот погаснуть, голые – ствол да ветви – деревья на площади вполне могли быть остатками окаменевшего леса. Миновали аптеку, на этот раз останавливаться было незачем, а дальнейший маршрут ещё не успел изгладиться из памяти: Поезжайте сначала все прямо и прямо, по направлению к Марии, через три километра от окраины будет мостик, за ним – олива, там меня ждите. Ну, вот и дождались. За последним изгибом дороги открылось кладбище, белая стена ограды, огромный крест. Ворота были заперты, придется ломать. Жозе Анайсо добыл лом, просунул было его меж створок, но Мария Гуавайра удержала его: Нет, не здесь мы его похороним, и показала на белые холмы, где отрыли когда-то череп самого древнего европейца, который жил больше миллиона лет назад, и прибавила: Вон там, наверно, он и сам бы выбрал для себя это место. Доехали, докуда можно было, кони еле брели, копыта их вязли в пыли. Никто из Вента-Мисены не пришел на похороны – никого там не осталось, все дома были брошены, а многие лежали в развалинах. На горизонте едва различим был смутный очерк сьерры – последнего, что видел перед смертью "орсейский человек", а сейчас ещё ночь, и Педро Орсе мертв, и в глазах его навсегда застыло только темное облако, и больше ничего.