Шестнадцатое ноября тысяча девятьсот семнадцатого года. Вечереет. В стылом предзимье примолкла южноуральская степь. Только неутихающий ветер гоняет по бескрайней степи ажурные шары перекати-поля.
Дорога к северо-западу от Оренбурга. Еще совсем недавно на ней царила липкая осенняя мокреть. Но к середине месяца первые морозы, посеребрив ржавую стерню, вытвердили хляби. Колдобины затянуло хрусткими ледяными корочками, поблескивающими на предзакатном солнце.
Вверх, вниз прыгают колеса автомобиля. Машина вздрагивает. В ней четверо. Рядом с шофером сидит крупноскулый офицер. Сзади — казак с широченной бородой. Они конвоируют четвертого, который полулежит, скрючившись в левом заднем углу. То — арестованный по приказу атамана Дутова Самуил Цвиллинг, назначенный Советским правительством комиссаром Оренбургской губернии. Он сильно избит. Пришел в сознание, когда от Оренбурга отъехали верст пятнадцать. Первое, что подумал: куда везут?
После того как свора юнкеров топтала и рвала его тело в ночь ареста, Цвиллинг вторые сутки ничего не помнил. Представления о действительности у него кончились на ощущении омерзительной руки юнкера, шарившей в кармане, где хранился мандат.
Запомнился и вскрик:
— Смотрите, господин поручик!
Потом офицерское:
— Так вот она, новая власть!
Потом тычок — в зубы, удар в голову сзади…
…Его поставили перед главарями налетчиков — эсером Капашидзе и меньшевиком Слезкиным. Кто-то из них, он даже не мог различить кто, говорил, сочувственно говорил, сволочь:
— Ай-ай! Да у вас голова вся в крови. Господин поручик, прикажите, пожалуйста, послать в аптеку за лекарством и бинтом для гражданина Цвиллинга…
Кто-то его поддерживал…
В глазах стоял Лелька — трехлетний сын, беспрестанная радость. Несколько раз виделся ему тогда…
…Потом слова Дутова:
— Этого больше не трогать!
Вот и все, что смог вспомнить Цвиллинг…
«Так где я?» — думал он. Медленно повел головой. Блеск офицерского погона. Наган в руке конвоира.
— Куда едем? — собравшись с силами, прошептал Цвиллинг.
— В станицу Павловскую, — соизволил снизойти офицер. Ему, видимо, просто надоело молчать. — По приказу господина атамана двадцать пять комиссариков развозим по станицам. Вас — в Павловскую.
Это было неожиданно и непонятно.
«К казакам. Для чего Дутову посылать большевика к казакам? — думал Цвиллинг. — Боится расстрелять открыто в своей столице? А в станице надеется вызвать самосуд?»
Цвиллинг знал, что силы атамана в губернском городе не так уж и велики. Всего около семи тысяч сабель и штыков. Солдатский гарнизон Оренбурга — около двадцати пяти тысяч человек — больше сочувствовал большевикам. Знал и то, что в Бузулуке чрезвычайный комиссар Кобозев стягивал красные войска. А Бузулук — это продовольствие для Оренбурга. Знал о всеобщей забастовке оренбургских рабочих в поддержку арестованных ранее большевиков.
«Да, Дутов — не дурак. Массовые расстрелы в такой ситуации ему не нужны. А где-нибудь, в отдаленной станице, все может «случиться». Тогда атамана и упрекнуть вроде бы не в чем…»
Цвиллинг стал чувствовать себя увереннее. Трезво оценив расстановку сил, он понял, что за жизнь свою еще можно бороться.
Десять лет назад, после неудачного экса, Цвиллингу был вынесен смертный приговор. А отсидел всего пять лет…
Цвиллинг напряг память. Что, собственно, он знает о Павловской? Вообще о казаках? Наверное, обыкновенная станица. Не слишком богатая. Война и по казачеству прошлась неласково. Вспомнился разговор с войсковым агрономом. Раньше казак без коня — позора не оберешься. Теперь же каждый восьмой — безлошадный. У каждой третьей семьи не хватает скота, чтобы обработать землю…
В станицу приехали вечером.
Комиссара поместили в заброшенную избенку невдалеке от станичного правления. Окна без стекол, заколочены досками. На полу — старый тюфяк. Закрывая дверь, часовой долго громыхал замком и запорами. Цвиллинг присел на тюфяк, потом прилег — и забылся. Разбудила песня. Три голоса, приближаясь, выводили:
Песня подошла к домику. Смолкла. Веселый голос спросил:
— Кого стережешь, кум?
— Большевичка атаман прислал.
— А чего тебе не спать? Хочешь, мы его сейчас живо в Могилевскую губернию направим! — Казаки загоготали. — Давай ключ!
— Вам что, убьете да уйдете, а мне за арестованного ответ держать, — немного подумав, не согласился часовой.
— Как знаешь! Пущай еще немного поживет комиссарик!
И в три глотки рванули: «О чем, дева, плачешь?» — удаляясь от избы.
Нет, смерти Цвиллинг не боялся. Не хотелось глупой смерти. И он расслабился. Завернулся в тюфяк…
Наутро комиссар поднялся от шороха, непонятного повизгивания, хруста. Поднял голову и чуть не рассмеялся — в заколоченное окно ломилась станичная малышня. Они толкали друг друга, принижая к доскам, щурились и негромко, чтобы не рассердить часового, спорили. Вначале Цвиллинг не понял, о чем. Потом, напрягшись, полууслышал, полудогадался, как кто-то напуганным фальцетом убеждал: