Читаем Каменный пояс, 1987 полностью

Что же дальше? А дальше — гитара и мандолина томятся удальством тайным, сопровождают эти струнные переборы, наигрыши — притопы да прихлопы компании, а то и сорвавшийся, как бы не могущий удержаться разымчивый стон… Изредка блондинистый поет. Всякий раз после его пения делается замечательно тихо, покаянно, а потом сразу необыкновенно шумно. Тогда пляшут «цыганочку». Все знают, как у нас пляшут «цыганочку!» Но такой «цыганочки», право, никто наяву не видел, она может только присниться… Как лень сначала, какая, я бы сказал, философия лени в этих потряхиваниях головой, сожалеющих, но безвольных движениях рук. Но уже проглядывает мало-помалу — и все более хищно, цепко! — злость на эту свою лень, неостановимость злости очистительной — в разгонистом, все более широком, ястребином охвате пространства. Вот уже и глаза играют, плечи; руки, ноги выворачиваются так, словно хотят распрощаться с этим миром… Прости-прощай, смиренность наша!

Тебя давно уже не было рядом, я и не заметил, когда тебя унес этот вихрь.

Подруг в общежитии не выбирают

Из всех Ангелининых подруг, без которых она не могла существовать и часу, самой некрасивой считалась Света Скоромная. Впрочем, подруг в общежитии не выбирают, их подселяют. Ангелина и Света учились в ординатуре, Корка-Конкордия — в аспирантуре. Приходила еще Шура, которая как будто прихрамывала слегка, и Валя Шапошникова, которая потом вышла замуж за Бобку-собачника и на чьей свадьбе я гулял перед отъездом из Москвы.

По ночам в аспирантском общежитии (иногда меня оставляли ночевать в мужской комнате этажом выше) было слышно, как где-то лают собаки. Лаяли они изнемогая и глухо, точно из-под земли. Собаки посреди Москвы?

— Это Бобкины подопытные, — объяснила мне как-то Ангелина и показала в окно. — Вон в том здании обитают…

С Бобкой я знаком мельком. Он, кроме диссертации, пишет рассказы о бренности собачьего существования, — я его понимаю.

Квартирую я в эту пору возле Павелецкого вокзала, на товарной станции, являюсь к Ангелине после работы на путях, измерзший за день, наскоро умывшийся. Одет я в старое драповое пальто с накладными карманами, на голове рыжая папаха, купленная сгоряча сразу после демобилизации. Папаха оказалась мала мне, уши у меня постоянно мерзнут, — денег на ушанку я не соберу никак…

— Люляев пришел, Люляев! — встречает меня Света Скоромная, смуглое лицо ее с морщинками возле глаз и с неумело подкрашенными губами сияет откровенной радостью, так что Ангелина под общий смех каждый раз повторяет:

— Смотри, Люляев, как она тебя любит! Почему бы вам, милейшие, не договориться за моей спиной?..

Произносится все это небрежно, выжидающе, как будто каждый раз она испытывает судьбу, на что Света обычно отвечает:

— А мы уже договорились, да только никому не болтаем, правда, Люляев?

И тоже как бы поддразнивая не столько Ангелину, сколько самое себя, да и меня тоже… Я отмалчиваюсь, довольно растерянно, должно быть, улыбаюсь, — общее веселье усиливается. Тогда я беру первый попавшийся под руку журнал из груды на круглом столе, сосредоточенно листаю, пока не натыкаюсь на что-нибудь вроде «Тайны неизлечимых недугов».

Ангелина отнимает у меня «Тайны», берется стягивать с меня пальто, начинает оглядывать изучающим, цепким взглядом, точно впервые видит, и доброжелательно говорит:

— Давай не изображай из себя человека не от мира сего… Хочешь есть?

— Разве можно об этом спрашивать? — всплескивает руками Света. — Сади за стол и корми! Человек с мороза пришел.

В комнате у них пахнет духами, книгами, принесенными из клиники, которые, конечно же, пахнут по-особому, несут на себе невидимые печати страдания и исцеления; фонендоскоп свешивается через никелированную спинку кровати; натертый паркет «елочкой» — приятного теплого тона. Скрытые за панелями калориферы нагнетают тепло, окна необыкновенно высоки, видно движение облачных громад где-то над Пресней; и после жилого вагона, в котором у нас поселились прочные запахи каменного угля, солярки и солидола — от рабочей одежды, висящей тут же в закутке, — после вагона, в котором терпко пахнет морозным железом, креозотовыми шпалами и всеми ароматами Москвы-Товарной, я чувствую себя словно в ином измерении. Так оно и было: иное, несравнимое!

Кому поверил? Кое-что о халтурке

Иван Иванович оплошал: обдурили-таки его с плакатами. Узнали мы это случаем, не хотел он, правда, никому говорить. Видим: сидит на кровати не в себе. Во вторую смену ему, знаем. А время уже после пяти…

— Бичую! — отвечает он на наши недоуменные взгляды и криво так улыбается. Тут пошел у него по лицу пятнистый румянец, шрам на лбу задергался, а глаза куда-то опрокинулись. — Бичевать буду, — говорит. — Эх, товарищеньки, и забичую!..

— Да что с тобой? — трясем мы его. — У тебя же все так хорошо вытанцовывалось — и с работой, и с халтуркой.

— Вот тут у меня халтурка, — распахнул телогрейку, против сердца показывает. — Кому поверил?

Горько так сказал, голос — трезвый.

— Кто тебе в карман наклал, дядя Котя, что ли?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже