"Смерть - конечное любых вариантов. Если Бронька выкарабкается, но будет лежать лежнем, смерть все равно ее не минует. Так уж лучше бы сразу, без мучений... И для Машеньки лучше, и для дурня-Витьки. Если их мать будет валяться в палате, где четырнадцать таких же приговоренных, смерть - тоже лучше. Куда ни кинь, смерть - самый удачный исход. Но не мне решать, а Бронька под наркозом. Жизнь бесчисленна в своих возможностях, а смерть - единична, как вершина горы или угла. Она - тупик, но одновременно - завершение. Если от смерти взглянешь вниз, назад, то увидишь всю Бронькину жизнь и вдруг разгадаешь ее смысл... Однако зачем Гришка уставился в окошечко? Ах, играет в "комбинаторий"? Составляет из "регистратура" разные словеса. Что же выходит? Страус? Не годится. Нет второго "с". Гарус. Гусар. Расстрига? Вот хорошее слово. Но в нем тоже два "с". А то как раз бы о Климе вышло...")
Так думал, когда оперировали Варвару Алексеевну, и, не ощущая между ней и собой связи, желал ей умереть легко и быстро. А нынче месил кладбищенскую грязь, и ему казалось, что не он тащится за гробом, а гроб тянет его за собой. Словно в этом, слава Богу, не обтянутом кумачом, ящике лежала одна половина Челышева, а вторая - покорно плелась за первой. И не терпелось добрести до могилы, где молодежь снимет с плеч этот нехитро сколоченный, сырой и тяжелый сундук.
Дождь мешался со слезами, и, когда остановились, старик не увидел Бронькиного лица. Он точно окунулся в обморок, и Бронька будто не лежала в гробу, а витала перед Челышевым во всех временах - от двухгодовалой девчушки до почти старухи. И хотелось одного: чтобы Бронька жила, все время жила, потому что ее смерть оказалась не концом Броньки, а последней строкой приговора, вынесенного старику на этом загородном и неогороженном убогом кладбище.
Он рыдал молча, толчками, вырываясь из Жениных рук, и по-прежнему не видел мертвой. Когда же подошел его черед коснуться губами Бронькиного лба, он сквозь дождь не разглядел ее лица.
Гроб заколотили, но облегчение не пришло. Горем саднило изнутри, а снаружи, как сквозняком, прохватывало сознанием вины и сиротством, совсем как шестьдесят лет назад, когда хоронили отца, и через год, когда задушили беженку, и позже, когда не мог найти мать... Вина и сиротство не разлучались, потому что сиротство было воздаянием за вину, хотя не топил в реке отца и не душил беженку. Но мать Любовь Симоновну он извел, отвернувшись от нее в трудные годы, не дав ей ни сыновней любви, ни простого человеческого участия, к тому же напоследок оскорбив своей нелепой связью с Леокадией...
Что же до Броньки, то ее Челышев погубил вовсе ни за что, толкнул к подонку Дрозду и заглушил в ней все зачатки добра. Ведь не могло их в ней не быть вовсе?! А дальше само покатилось... Никто не знает природы рака. Вдруг это не болезнь, а сплетение горя, безысходности и неутоленных обид... Может быть, юная Бронька ожидала от него безоглядной любви, а он унизил ее снисходительной жалостью и бесполезной в таких случаях благопорядочностью. И вот спустя сорок с лишком лет обиды, унижения и печали проросли в Варваре Алексеевне опухолью и свели ее в эту яму...
Челышев смотрел, как навстречу дождю подымался липкий бугор, и с ужасом ощущал свое беспросветное одиночество, хотя его за руку держала Женя, а рядом стояли Машенька и зять.
Поминки сразили старика. В обе комнаты - к дочери и к соседям - набилось человек шестьдесят. Стульев не хватило. Почти все гости стояли.
"А на кладбище и трети не набралось, - подумал Павел Родионович. - И на отпевании, верно, тоже..."
Тревожило его это отпевание. Усопшей, пусть та была членом КПСС, оно, разумеется, безразлично. Но Машеньке, хотя она беспартийная, отпевание может выйти боком, поскольку Машенька служит в идеологическом учреждении.
Среди поминального шума и гама старику вдруг захотелось приласкать дочь, но та стояла в другом конце комнаты. Вокруг Машеньки жадно пили и ели, хотя питье было самое обычное, а закуска - мизерабельная: кильки из жестяных банок, венгерские салаты - из стеклянных и слабо промасленная немолодая картошка. На поминки Токаревы не расщедрились. Впрочем, у них никогда нет денег. Что же будет, если в Машенькином институте дознаются об отпевании?..
Дочь заметно пьянела, и не стоило пробираться к ней со всепрощением и отцовскими нежностями. Так же, как в субботу, не удалось бы погоревать вдвоем. А больше-то скорбеть некому. Для зятя, для дурня-Витьки (тому достанется Бронькина подмосковная дача!) и для внучки Светланки (эту даже не вызвали из Крыма!) смерть Варвары Алексеевны - никакая не утрата.
Машенька напивалась все откровенней. Смех ее, резкий и злой, все чаще переходил в плач, а старик погружался в свои беспросветные переживания. Женя, догадавшись, что Пашету нынче не до нее, осталась у двери, и теперь оттуда, сквозь гул аляфуршета, до Челышева донеслось:
- Доченька, немедленно подавать! Никаких сомнений и разговоров! Завтра подавай! И увидишь: через месяц выпустят!