— Только что толку. В 1745-м, как раз на свадьбу наследника его и не стало. Сорока лет в гроб лёг. Настёна тогда лицом вся почернела. Ни красы былой, ни веселья. Один Иван Иванович утешить умел. С ней и разрешила ему уехать. Развлечься ей надо было.
— Когда это было! Лет семь уж прошло, можно бы и воротиться.
— Да ты что запамятовала: Иван Иванович писал в остатнем письме болеет Настёна, тяжко болеет. Чахотка разыгралась, с места не сдвинешься.
— Выходит, братец сестрицы не оставляет? Поди, тоскливо ему, голубчику. Человек ещё молодой, чай, не дохтур какой — от больной не отходить.
— Так он давно в Париже задомовился. С тамошними учёными людьми да философами дружбу свёл. Дочкой богоданной занимается. Тоже ведь назвал в честь сестрицы Настёной. Учителей ей всяческих приискивает. У актрис знаменитых разговору да обхождению обучает.
— Записана-то она как? Не Соколова ли?
— Соколова и есть. Настёна у меня разрешения спрашивала её в своём доме как воспитанницу держать. Ещё подсмеивалась, что Иван Иванович учителем заделался. Все на материи воспитательные разговоры обращает, с умными людьми советуется. Пансионов да школ разных пересмотрел видимо-невидимо.
— Вот и наша великая княгинюшка[4]
, роженица-то наша, про образование толковать любит. Григорий Николаевич Тёплое в шутку жалился, что перед разговором с ней должон книжки разные листать, чтоб в грязь лицом не ударить.— Послушай, Маврушка, что вспомнилось-то. Положила я быть Воскресенскому Смольному монастырю[5]
в канун свадьбы наследника.— А как же — в 1744 году ты, государыня матушка, под монастырь этот свой распрекрасный Смольный дворец отдала. На 20 монахинь.
— Вот-вот. Так Иван Иванович, поздравляя меня в день освящения, сказал, как бы отлично было в том монастыре пансион для обучения благородных девиц на манер французских монастырей устроить. Пожалуй, поговорить о том с Шуваловым надобно — что скажет.
В деревенском доме Нелидовых суета. Гости здесь не редкость, да всё больше из тех, которых с кухонного хода принимают. А тут крыльцо настежь. В зале, она ж и столовая, в ней гостей принимают, полы наново перемыты. Самовар зеркалом сияет. Скатерть чистая колом стоит. Девки бегают, да всё непутём. Одна чашку несёт, другая с блюдцем торопится. Не столько дело делают, сколько боками трутся, ноги босые друг другу давят — по чистому полу не в их обувке топтаться, хоть и декабрь на дворе. Хозяйка в спальне лежит. Отойти от недавних родов не может. Младенчик нет-нет да и криком заходится. Нянька на весь дом шикать начинает. Воздух тяжёлый, спёртый, а холодом отовсюду дует. Никакой порог высокий не помогает.
В доме и к хозяину-то самому, Ивану Дмитриевичу, не больно привычны: по службе редко в родные места заворачивает. А тут ещё сослуживец давний завернул. Дворовые совсем с ног сбились. Угодить бы, хоть по правде и угождать-то нечем. Так — наливочки домашней графинчик, водочка на травках. Пирог кухарка спроворила с капустой. Бычачина сыскалась. Похвалиться нечем, а принимать дорожного человека всё без стыда можно.
— Вижу, радость тебе не в радость, Иван Дмитриевич. Смурной ты какой. О здоровье супруги печёшься?
— Оклемается. Она не смотри, что на вид от соломинки переломится. Полежит, как в их дамском деле полагается, да и встанет.
— Так о чём же печаль? Что сына не принесла? Так дело молодое — ещё принесёт, и не одного.
— Всё так, да ведь опять расходы, опять хвори да лекарства. А девчонка и вовсе один расход: одевать, учить.