«Я не знаю, Кречмар, чем я был больше ужален, – тем ли оскорблением, которое Вы мне нанесли Вашим внезапным, беспричинным и крайне неучтивым отъездом, или бедой, приключившейся с Вами. Несмотря на обиду, которая не позволяет мне даже навестить Вас, я, поверьте, всей душою скорблю о Вас, особенно когда вспоминаю Вашу любовь к живописи, к роскошным краскам и утонченным оттенкам, ко всему тому, что делает зрение божественным подарком свыше. Есть люди (Вы и я принадлежим к их числу), которые живут именно глазами, зрением, – все остальные чувства только послушная свита этого короля чувств.
Сегодня я из Парижа уезжаю в Англию, а оттуда – в Нью-Йорк и вряд ли скоро повидаю опять родную страну. Передайте мой дружеский привет Вашей спутнице, от капризного нрава которой – кто знает? – быть может, зависела Ваша, Кречмар, измена мне, – да, ибо нрав ее лишь по отношению к Вам отличается постоянством, зато в натуре у нее есть свойство, – очень, впрочем, обыкновенное у женщин, – невольно требовать поклонения и невольно проникаться чувством смутной неприязни к мужчине, равнодушному к женским чарам, – даже если этот мужчина простосердечностью своей, уродливой наружностью и любовными вкусами смешон и противен ей. Поверьте, Кречмар, что, если бы Вы, пожелав отделаться от моего присутствия, надоевшего Вам обоим, сказали мне это без обиняков, я только оценил бы Вашу прямоту, и тогда прекрасное воспоминание наших бесед о живописи, о прозрачных красках великих мастеров не было бы так печально омрачено тенью Вашего предательского бегства».
«Да, это – письмо гомосексуалиста, – сказал Кречмар. – Все равно, я рад, что он отбыл. Может быть, Бог меня наказал, Магда, за то, что я тебя заподозрил, но горе тебе, если…»
«Если что, Бруно? Пожалуйста, пожалуйста, договаривай».
«Нет, ничего. Я верю тебе. Ах, я верю тебе».
Он помолчал и вдруг стал издавать тот глухой звук, полустон, полумычание, которым у него всегда начинался приступ ужаса перед стеной темноты.
«Прозрачные краски, – повторил он несколько раз нутряным, дрожащим голосом. – Да, да, прозрачные краски!»
Когда он успокоился, Магда сказала, что пойдет обедать, поцеловала его в щеку и быстро засеменила по теневой стороне улицы. Она вошла в маленький прохладный ресторан и села за мраморный столик в глубине. За соседним столиком сидел Горн и пил белое вино. «Пересядь ко мне, – сказал он. – Какая ты стала трусиха!»
«Заметят и донесут», – ответила она опасливо, но все же пересела к нему.
«Пустяки. Кому какое дело? Ну, что он сказал на письмо? Правда, составлено великолепно?»
«Да, все хорошо. В среду мы едем в Цюрих к специалисту. Ты возьми, пожалуйста, три спальных места. Только себе ты возьми в другом вагоне, – как-никак безопаснее».
«Даром не дадут», – лениво процедил Горн.
«Бедный мой», – нежно усмехнулась Магда. И вынула пачку денег из своей сумочки.
XXXIII