И наконец, появилось:
Можно научить поэта тому, что нужно искать слова, но найти свое единственное слово может лишь сам поэт. Этому научить нельзя. А между тем степень единственности найденного слова есть единственная мера таланта.
Конферансье, прежде чем объявить номер, рассказывает анекдот. Вот он от слова до слова. Два иностранных туриста с фотоаппаратами на улицах Москвы. Выискивают нищету. Вдруг видят — идет старушка с кружкой в руке. Один иностранец подбежал и кинул в кружку монету, другой в это время щелкнул затвором фотоаппарата.
— Идиот, — закричала старушка. — У меня ведь в кружке-то сметана!
Вот и весь анекдот. Я подумал: ехал бы этот известный, между прочим, конферансье в купе поезда или сидел с друзьями за столом и рассказывал бы анекдоты. Неужели он решился бы рассказать эту чепуху? Ни за что и никогда. А на публике, оказывается, можно. На публике все идет.
Можно экранизировать роман и сделать из него фильм. Можно из романа сделать несколько фильмов. Можно из нескольких романов сделать один фильм.
Но все же наиболее нормальным образом в односерийный фильм ложится рассказ. Односерийный фильм и рассказ — вот адекватные жанры.
Нужно учесть и то, что, когда фильм создается из романа и повести, их приходится урезывать, следовательно, обеднять.
Писатель дает мне свой недавно написанный рассказ и просит:
— Прочитай, пожалуйста, с карандашом.
— А у тебя карандаша, что ли, нет?
Смотрю на прекрасное женское лицо, как бы излучающее некий свет. Да, в процессе эволюции из-за соображений целесообразности могли укоротиться руки, мог выпрямиться позвоночник, из второй пары рук могли образоваться ноги. Но какая целесообразность сделала из обезьяньей морды прекрасное, божественное лицо?!
В доме отдыха каждая партия отдыхающих живет двенадцать дней.
А я жил и работал там два месяца, то есть в течение пяти двенадцатидневных циклов.
В каждой партии появлялись у меня знакомые люди, хотя бы по обеденному столу. Они привыкали к новой обстановке, потом чувствовали себя как дома, потом исчезали. И вот мне стало казаться, что я пережил несколько поколений. Это ощущение переросло в некий психологический гнет. Я как бы устал. Первые мои соседи по столу стали мне казаться такими же далекими и нереальными, как древние греки.
Ямб существовал и при Пушкине. Что делает стихотворение современного поэта, ну хотя бы Твардовского, современным? Неужели только словарь? Вот некоторые строфы из Твардовского:
В этих трех строфах нет ни одного слова, которое было бы порождено двадцатым веком и принадлежало бы только ему. Все эти слова мог употребить и Пушкин, и все до одного он их употреблял: дом, стена, книга, борт, дорога, прочесть, век, путь и т. д.
И все-таки эти стихи не припишешь к прошлому веку. Что-то неуловимое разлито в них, что говорит о принадлежности нашему времени. В чем же тут дело? Вероятно, в современном складе ума и души поэта, которые невольно кладут свою печать на стихи.
Если сто лет назад поэт мог созерцательно говорить, что земля прекрасна, то в современной поэзии всегда за этими словами стоит тень. Всегда подразумевается, что прекрасная земля может превратиться в голый, обугленный камень.
Банально, но все-таки, если прислушаться, самый зловещий из всех земных звуков — тиканье часов.
Меня возил по Болгарии Станислав Сивриев. Оказывается, до этого он возил в этом же самом «Москвиче» Константина Георгиевича Паустовского.
В первый день пути Станислав все время вспоминал предыдущую поездку: «Паустовский сказал… Паустовский говорил… Паустовский хотел… Паустовский сделал…»
Паустовский, конечно, личность яркая. Но все же в следующий раз, если Станислав будет путешествовать с кем-нибудь по Болгарии, скажет ли он хоть однажды: «Солоухин рассказывал… Солоухин мечтал… У Солоухина была поговорка…»
Я поймал себя на том, как хочется оставить след в человеческом сердце и как непросто!..
Раньше гусиными перьями писали вечные мысли, теперь вечными перьями пишут гусиные.