Художник в подмосковном городке зазвал меня к себе в мастерскую и стал показывать работы. Ему за шестьдесят. Значит, все, что можно было сделать, уже сделано. Ординарные, не трогающие пейзажи. И вдруг одна работа по колориту, по живописи, по сочности, даже по сюжету резко выделилась изо всех остальных. Сюжет простенький: на весеннем припеке среди поля оттаивает куча навоза. На ней обогретые солнцем куры. Но что за куры! И что за навоз! И что за дали весенние еще под снегом!
Мне показалось странным, как можно в одной работе так резко уйти от остального. Я только и любовался курами, а художник мрачнел.
Оказывается, этих кур он скопировал с чужой (немецкой, кажется) картины.
Но сумел же он ее написать! И краски нашлись, и сочность, и живость. Говорили даже — и я этому верю, — что у него получилось даже лучше, чем в оригинале, где было все сентиментально, засахарено. Чего же самому-то ему не хватило, чтобы дойти до этих кур? Ясно, чего — таланта. И вот ведь, оказывается, какая малость, этот талант. Трудно ли было догадаться? Близко, а не возьмешь.
Делались в старину такие коралловые крестики со стеклышком в перекрестке. Стеклышко со спичечную голову, а посмотришь в него — и увидишь обширную картину, дуб мавританский, гору Фавор, целый Иерусалим.
Такую же роль волшебного стеклышка играют иногда в поэзии и прозе некоторые детали. Штрих, точечка, пустячок, но сразу раскрывается внутренний мир героя, его судьба или даже время. Например, не помню уж у кого, предвоенный паренек засыпает в гостях на раскладушке: «А раскладушки тех времен похожи были на носилки».
В ранней юности я любил Лермонтова и жил в атмосфере его поэзии. Потом был Пушкин. Точно так же я прошел через поэзию Маяковского. Открыл для себя Тютчева, Фета. Были периоды Багрицкого, Пастернака, Мартынова, Уитмена, Превера… И, разумеется, Блок.
Теперь с годами (и зрелостью?!) я уже не могу находиться и жить хотя бы некоторое время в атмосфере одной чьей-либо поэзии. Теперь я просто люблю хорошие стихи у самых разных поэтов.
Время течет и вымывает из памяти сначала наиболее легкие впечатления, а потом добирается до основных и тяжелых. Конечно, самое золотое остается на дне и, может быть, даже не шелохнется, но хорошо, когда оно предстанет постороннему взгляду в оправе сопутствующих ему, пусть и легковесных впечатлений. Одно дело стройный и четкий пшеничный колос, а другое дело — кучка пшеничных зерен.
Очень часто при переводе художественного произведения на другой язык возникает как бы тонкая целлофановая пленка, которая отделяет мое читательское восприятие от воспринимаемой ткани художественного произведения. Вроде бы все осталось как есть, но невозможно ощутить живое, теплое трепетание плоти.
Жорж Сименон говорит в интервью с актрисой А. Демидовой:
«Техника информации в нашу эпоху дает читателю достаточно широкое образование, а писателя избавляет от лишних слов. Если действие происходит на набережной в Киеве, ее не нужно описывать. Это уже сделали радио, телевидение, кино, географические путеводители. Если героиня моего романа больна, допустим, туберкулезом, нет нужды приводить признаки этой болезни, они уже описаны — к примеру, Ремарком, другими романистами…»
Какое странное для писателя заявление! Сто человек увидят сто разных киевских набережных. Писатель должен увидеть свою, сто первую, и заставить читателя увидеть именно его набережную, а не набережную в Киеве вообще.
Мало ли что известен туберкулез. Вспоминаю в связи с этим маленькую деталь от искусства. Фильм «Цветы запоздалые» по рассказу А. П. Чехова. У героини чахотка. Все мы знаем, что при чахотке бывает кровохарканье. Но вот во время бала героиня закашлялась, вальсируя, закрыла рот рукой, и на белой бальной перчатке, в середине ладони, — красное пятнышко с копейку величиной. Не надо больше ничего говорить и рассказывать. Забудешь весь фильм, но этого пятнышка на белой перчатке не забудешь. Без этого пятнышка нет искусства.
В большой поэзии (в стихотворении), как в матрешке, должна мысль выходить из мысли. Только это должна быть матрешка наоборот. Каждая последующая мысль должна быть не меньше, а больше предыдущей, не уменьшаться многоступенчато, а разрастаться. Может быть, это можно назвать многоплановостью, многослойностью, многосферностью стихотворения.
Поэзия существует и без многосферности, притом поэзия настоящая, но все же не высшая. Берем для примера хорошее стихотворение А. К. Толстого. Ну хотя бы «Средь шумного бала». Читаем его — лирическое, пленительное, светлое. Видим, что никакой многосферности тут нет. Ни второго плана, ни третьего, сказано только то, что сказано. Ничего больше. Теперь возьмем стихотворение А. Фета о ласточках. Пейзажный, казалось бы, стишок. Поэт залюбовался полетом ласточки над прудом. Этим мог бы залюбоваться не один Фет. И написал бы стихотворение, где «с настроением» нарисовал бы пруд и ласточку, как это сделал Фет в первой строфе: