Мир – это не голубь, хотя бы и несущий оливковую ветвь (голубь тоже кого-нибудь может съесть); идеальное, стопроцентное олицетворение мира – это пчела, сидящая на цветке.
Моя трагедия – почерк. Напишешь новую книгу – 200—300 страниц, а разобрать никто, кроме меня, не может. Приходится все написанное передиктовывать машинистке. Пока лежит непередиктованное, думаешь с боязнью: ну как умрешь, так никто и не прочитает никогда, что я тут написал. Потеря, конечно, невелика, но самому мне было бы очень обидно, если бы книга, написанная мной, пропала втуне. Передиктуешь и вздохнешь с облегчением.
Но ведь что-нибудь обязательно остается неперепечатанным и, значит, не прочитанным людьми. Не может быть, что все перепечатаешь, приведешь в порядок и ляжешь умирать. И вот боязно: вдруг останется самая лучшая книга.
Разворачивая и расстилая на столе кусок материи из которого собираюсь кроить книгу о своей жизни, в растерянности вижу, что весь он в зияющих прорехах.
Беспорядочно и наугад вырезал я из полотна своей жизни то один лоскут, то другой и делал из них то рассказ, то стихотворение, то главу повести, а то и самую повесть. И вот полотно для широкой книги оказалось в зияющих прорехах.
Музыка – это духовная пища. Доказывать не надо. Притом – наиболее тонкая, изысканная и в то же время наиболее концентрированная духовная пища.
Значит, если в приеме всякой пищи должен быть какой-нибудь порядок (едим 3—4 раза в день), то тем более должен быть порядок в приеме пищи духовной.
До радио и телевидения, когда в мире стояла «музыкальная» тишина, человек мог распоряжаться потреблением такого сильного духовного экстракта, как музыка. Скажем, раз в неделю сходить в концерт. Церковная служба в определенные дни и часы. Народные гулянья по большим праздникам. Деревенские посиделки в долгие зимние вечера. Ну или, как неожиданное лакомство, – уличный скрипач, шарманщик, певичка.
Представим себе, что какую-нибудь еду мы будем поглощать с утра до вечера, ежедневно. А между тем потребление музыки нами именно таково. Радио, телевизор, кино, магнитофоны, проигрыватели… Мы обожрались музыкой, мы ею пресыщены, мы перестаем ее воспринимать. Только этим и можно объяснить, что она принимает все более крайние и уродливые формы. Нас надобно уже оглушать при помощи микрофонной усилительной техники, иначе музыка нам кажется пресной и попросту не воспринимается нами.
Однако есть люди, которые держат себя на строгой музыкальной диете.
Писательскии труд:
– Ты сегодня с утра сидел за столом. Много ли успел написать?
– Сегодня я всего-навсего зачеркнул то, что было написано вчера.
Как это ты можешь судить об этом писателе? Ведь ты не прочитал ни одной его книги.
– Да. Но это тоже о чем-нибудь говорит.
Маяковский рождает соблазн к подражанию, и действительно многие пытаются подражать ему, очень многие.
Блок не рождает такого соблазна. Гора, как бы высока она ни была, зовет вскарабкаться на нее. Белоснежное пышное облако выше такого конкретного желания. Им любуемся, понимая всю его недоступность.
В искусстве, самом обобщающем, романтическом и даже условном, все равно важна достоверность. Женщина – водитель такси – рассказывает:
– Смотрела кино из старинной жизни, всплакнула. Вдруг вижу, что булка на столе – это наша современная сайка за семь копеек. Слез как не бывало. И смотреть стало неинтересно.
В электричке заходит разговор о том, что человеку не дано знать, когда он умрет.
– Потому и старается до последней минуты. А если бы заранее знал…
– Что тогда?
– Работать бы за год до смерти бросил. Все, что есть, пропил бы, прогулял. А то убил бы кого-нибудь. Все равно умирать. Ну не за год, а за неделю, например, взял и да и убил человек пять. Поджечь бы мог. Поезд под откос пустить… Мало ли. А имущество все прогулял бы как следует.
– Или роздал бы все за неделю до смерти, – послышался голос с другой скамейки.
Мы одинаково скорбим о ранней смерти Пушкина и Лермонтова. Что еще они сумели бы написать! Все так. Разница же в том, что Пушкин уже обозначил для нас свой потолок. Его развитие шло как бы вширь. Потолок же Лермонтова остается неясным. Ракета все еще набирала высоту.
Прочитал фразу: «Закон всемирного тяготения был открыт великим английским физиком Исааком Ньютоном». Впервые задумался: почему же – английским? Просто – великим физиком. Человеческим физиком. Диккенс – английский писатель. Гете – немецкий поэт, Пушкин – русский. Но физик? Математик? Химик? Медик?
Искусство должно нести в себе (и в самом деле несет) черты национальной принадлежности. Наука же нести такие черты не обязана, да и не может Лучше сказать так: великий физик Исаак Ньютон, англичанин по происхождению.
Попробуйте перефразировать знаменитую истину древних: «В здоровом теле – здоровый дух». Получается нисколько не хуже: «Здоровое тело благодаря здоровому духу».