Профессор Даниил Яковлевич Виленский на филфаке читал лекции по античной литературе. Энциклопедически образованный человек, в юности побывавший в Европе, он закончил войну в Вене, ухитрился выжить в послевоенных сталинских лагерях и на жизнь смотрел как на подарок, пренебрегать которым было бы грешно и постыдно. В равной степени он наслаждался чтением и комментированием стоиков, распиванием на троих в подворотне со случайными алкашами и короткими романами с регулярно влюблявшимися в него не самыми красивыми, но исполненными энтузиазма студентками. Теперь пару раз в месяц, вечером, по четвергам, Камов приходил к профессору Виленскому в от пола до потолка заставленную книгами квартиру на 7-й линии Васильевского острова. На обитателей Парнаса, известных ему по копии фрески Рафаэля в одном из залов питерской Академии (а именно так он воспринимал людей, регулярно собиравшихся у Виленского), эти небрежно, часто плохо одетые, немолодые, с металлическими заплатами в желтых прокуренных зубах люди были мало похожи. Но стоило начаться разговору, Камову чудилось, что серые пиджаки сменялись белоснежными хитонами и лавровые венки увенчивали плешивые головы. Атмосфера этих вечеров состояла из никогда прежде не встречавшейся ему (и, надо сказать, не встреченной им впоследствии) смеси легкости и серьезности, блеска и глубины, иронии и уважительности. Вот только вместо кувшина с вином, козьего сыра, маслин и пшеничных лепешек, разложенных на камне в тени олеандра (а именно так художник Камов представлял себе античную трапезу), в конусе света, падающего на стол из-под шелкового оранжевого абажура, уютно теснились графинчик водки, кирпич черного хлеба, серебристая селедка в украшенных каплями уксуса кольцах лилового лука, мятые соленые огурцы и миска с горячей, блестящей подсолнечным маслом картошкой. Здесь, в этом доме, ему выпало счастье общения с людьми, каждый из которых был Учеником и стал Учителем, здесь однажды на него упал благосклонный взгляд грузной седой женщины, ставшей символом величия и чести России. Много лет спустя, стоя в мюнхенской Старой пинакотеке перед немыслимой живописной точности, виртуозности, изящества и рисовальной дерзости изображением О’Мэрфи, и он, как художник Каминка, вспомнил слова Талейрана о том, что тот, кто не жил до революции, не знает, что такое жизнь. Вспомнил и подумал, что с той же степенью справедливости эти слова можно было бы отнести к тем, кому не посчастливилось побывать на вечерах у Виленского или у Лидии Гинзбург, Глеба Семенова и Елены Кумпан, Виктора Мануйлова, да и в других домах Ленинграда и Москвы, где в те годы последними сполохами вспыхивали угли отгоревшего костра великой культуры.