После недолгих поисков Каминка нашел бесплатную стоянку в одном из переулков Меа Шеарим. Толкающиеся узкие улочки, темные пятна немытых окон, кривые, покореженные мостовые, стены, густо оклеенные объявлениями, грязь, очевидная, даже не пытающаяся как-то приукрасить себя нищета, болезненные, бледные дети, опасливо глазеющие на чужаков, плотно закутанные, несмотря на жару, женщины и мужчины в черных кафтанах и полосатых халатах – Камову с трудом верилось, что вокруг него не декорация к историческому фильму о польско-еврейском местечке начала девятнадцатого века, а начало века двадцать первого.
Показав товарищу мастерские и познакомив его с мастерами, художник Каминка отвел его к своему рабочему месту. Он как раз заканчивал серию под условным названием «Кимоно». Для начала он взял уже использованную плату и вырезал из нее т-образную, напоминающую то ли рубаху, то ли кимоно форму. Способность платы, сколько ее ни чисти, помнить, хранить то, что было на ней раньше, приводила художника Каминку чуть ли не в мистический восторг, к тому же в отпечатках давала эффект дорогого его сердцу палимпсеста. И хотя все пятьдесят работ были отпечатаны с одной доски, каждая работа была другой, ибо каждый раз заново использовал художник новые техники, новые ходы. То он прежде, чем делать оттиск, красил бумагу акварелью, иногда использовал технику
Художник Камов, медленно, внимательно разглядывая, перебирал листы. Когда-то, в Ленинграде семидесятых, он так же внимательно и заботливо пестовал прибившегося к нему, влюбленно на него смотрящего, тогда еще далекого от самостоятельного взгляда на мир и себя, зеленого, самого юного участника выставки в ДК имени И. Газа.
Он частенько повторял Каминке: судить художника, как говорится, следует по законам, им самим над собой признанным. И конечно, можно согласиться с тем, что, как любят говорить в наше время, искусство – это игра. Или, точнее, и игра тоже. Но игра не может существовать без правил. Есть много игр с мячом. В одной, допустим, мяч разрешается пинать ногами, но никому, кроме двух игроков, не разрешается касаться его руками. В другой почему-то всем можно касаться его руками, но упаси боже дотронуться до него ногой. Почему? Потому что иначе не будет игры. Потому что все культуры, отношения, цивилизация начинаются с табу, начинаются с запретов. Да, правила, законы устанавливаются художником, но он же первый обязан им подчиняться. Свобода – это не произвол. Настоящая свобода обитает в рамках правил, в рамках канона. Бах не указывал всякие там морденты, форшлаги – он был занят делом, а эту мелочь оставлял на волю исполнителя, да еще давал ему возможность показать себя, порезвиться в каденции, им самим, исполнителем, придуманной. Вот это и есть свобода. А какой-нибудь Стравинский придушил бы дирижера, если тот хоть на йоту отклонился бы от его точных указаний. Поэтому джаз ближе к Баху, чем Стравинский и прочие создатели авангардной серьезной музыки…
Теперь художник Камов видел перед собой не зеленого юнца, а пожилого художника, со своим характером, играющим в свою игру и, Камов признавал это, играющим по правилам. Более того, в рамках этих правил он играл хорошо, даже безупречно. Но игра эта была не по душе художнику Камову, ибо, по его мнению, сводилась к эстетическому жонглированию, этакому вышиванию гладью. Здесь было много впечатляющей технической виртуозности, эстетского любования, утонченных ассоциаций, остроумных выдумок, но в целом этот герметически замкнутый мир, чьим фундаментом было искусство прошлого, представлялся художнику Камову не живым садом, а роскошным гербарием.
Это не был самодостаточный текст, которому наплевать на принятые нормы, ибо он создает свои, рождающиеся по той же неукротимой необходимости, по которой происходит извержение вулкана, но комментарии к тексту, интересные, умные, талантливые, но без текста бессмысленные, нежизнеспособные, ненужные. Эта игра, по понятиям Камова, не касалась фундаментальных основ человеческого бытия, а других игр он не признавал.