— Вот, простите, — обтирая шляпу о рукав пальто, проборматал художник Камов, — я…
— Ничего, ничего, — ответил человечек, — я сам виноват. Вот ваша книга. Ого! Вот, молодой человек, что вы читаете!
Художник Камов испуганно взглянул в лицо человека, державшего в руках запрещенную книгу. Растрепанные, летящие по ветру волосы, пышные усы…
— Извините, — роясь в памяти, пробормотал он, — я где-то вас видел… Ну как же! Ведь это вы говорили о Толедо, в Эрмитаже, возле Эль Греко!
…Куда как соблазнительно в каждой случайно произошедшей встрече видеть направляющий перст судьбы, которая со знанием одной лишь ей ведомой цели, исподволь, извилистыми, недоступными нашему пониманию путями, раскидывая соблазнительные приманки и выстраивая непреодолимые барьеры, неизменно подталкивает на развилках жизненного пути в нужную сторону и проделывает многотрудную работу только для того, чтобы в надлежащее время пути двух людей пересеклись в одной точке. Однако, здраво рассуждая, мы вынуждены будем признать, что к любой цели ведет бесчетное множество дорог и успех зависит лишь от упорства, настойчивости и — ах да! — удачи, конечно (что слегка ставит под сомнение наше предыдущее удтверждение). Вместе с тем неразумно будет не отметить, что вне зависимости от количества путей избранный существенно влияет не только на самого человека, но и на цель также.
Профессор Даниил Яковлевич Виленский на филфаке читал лекции по античной литературе. Энциклопедически образованный человек, в юности побывавший в Европе, он закончил войну в Вене, ухитрился выжить в послевоенных сталинских лагерях и на жизнь смотрел как на подарок, пренебрегать которым было бы грешно и постыдно. В равной степени он наслаждался чтением и комментированием стоиков, распиванием на троих в подворотне со случайными алкашами и короткими романами с регулярно влюблявшимися в него, исполненными энтузиазма студентками. Теперь пару раз в месяц вечером, по четвергам, художник Камов приходил к професору Виленскому в от пола до потолка заставленную книгами квартиру на 3-й линии Васильевского острова. На обитателей Парнаса, известных ему по копии фрески Рафаэля в одном из залов питерской академии (а именно так он воспринимал людей, регулярно собиравшихся у Виленского), эти небрежно, часто плохо одетые, немолодые, с металлическими заплатами в желтых прокуренных зубах люди были мало похожи. Но стоило начаться разговору, художнику Камову чудилось, что серые пиджаки сменялись белоснежными хитонами и лавровые венки увенчивали плешивые головы. Атмосфера этих вечеров состояла из никогда прежде не встречавшейся ему (и, надо сказать, не встреченной им впоследствии) смеси легкости и серьезности, блеска и глубины, иронии и уважительности. Вот только вместо кувшина с вином, козьего сыра, маслин и пшеничных лепешек, разложенных на камне в тени олеандра (а именно так художник Камов представлял себе античную трапезу), в конусе света, падающего на стол из-под шелкового оранжевого абажура, уютно теснились графинчик водки, кирпич черного хлеба, серебристая селедка в украшенных каплями уксуса кольцах лука, мятые соленые огурцы и миска с горячей, блестящей подсолнечным маслом картошкой в мундире. Здесь, в этом доме, ему выпало счастье общения с людьми, каждый из которых был Учеником и стал Учителем, здесь однажды на него упал благосклонный взгляд грузной седой женщины, ставшей символом величия и чести России. Много лет спустя, стоя в мюнхенской Старой Пинакотеке перед немыслимой живописной точности, виртуозности, изящества и рисовальной дерзости изображением О’Мэрфи, и он, как художник Каминка, вспомнил слова Талейрана о том, что тот, кто не жил до революции, не знает, что такое жизнь. Вспомнил и подумал, что с той же степенью справедливости эти слова можно было бы отнести и к тем, кому не посчастливилось побывать на вечерах у Виленского или у Л. Гинзбург, Г. Семенова и Е. Кумпан, В. Мануйлова, да и в других домах Ленинграда и Москвы, где в те годы последними сполохами вспыхивали угли отгоревшего костра великой культуры.