Она видела обложку «Ньюсуика». Сан, как его решили прозвать гайдзины, даже выглядел словно кинозвезда. Буйная шевелюра черных, как вороново крыло, длинных кудрей — наследие его евразийской матери, — обрамляющая выразительное лицо, бледное и хищноватое; редкая фотография без улыбки, усмешки, ухмылки. Если же он не улыбался, то источал романтическую мечтательность. Тогда ему только-только исполнилось тридцать, но выглядел он еще моложе. «Ньюсуик» заработал хорошие деньги на его портрете, ради которого многие девчонки посрывали со стен своих спален плакаты поп-звезд, чтобы вместо них повесить портрет Сана, улыбающегося немного исподлобья одновременно дерзкой и застенчивой улыбкой и глядящего на них из-под свесившейся на глаза густой челки.
Она была неприятно поражена. Его концерты, которые она слышала, были хороши; они были полны огня и драматизма и в то же время не казались вызывающими, при всем новаторстве в них чувствовалось уважение к исполнительской традиции. Да, конечно, дирижировать он умел, но к чему все остальное? Такая вызывающая самореклама казалась вульгарной, эгоцентричной. Еще не получив приглашения, она заранее решила, что не пойдет на банкет. Большинство музыкантов из оркестра, кроме разве что нескольких стариков, которых не вдохновила эта идея, горели желанием встретиться с ним, но она не входила в их число, она не собиралась идти на поклон к этому вундеркинду. Тридцать, думала она, совсем мальчишка! Она внезапно вспомнила то время, когда тридцать лет казались ей старостью. И вот уже ей тридцать шесть, но до сих пор она не ощущала себя старой.
Потом она подумала, что ведь пошла бы, будь это не он, а кто-то еще; к тому же на банкете собирался быть один музыкальный критик, который недавно вернулся из Штатов и к которому она уже давно с интересом присматривалась, а тут как раз будет возможность с ним поговорить. Она
Она пришла попозже, на тот случай, если вначале была предусмотрена какая-то официальная часть. Журналист был сильно простужен и сразу ушел, она едва успела обменяться с ним любезностями и проверить, не пришел ли он сюда с кем-нибудь еще. Она чуть было не ушла вслед за журналистом, но осталась.
Побродила в толпе, чем-то угостилась в буфете, поговорила с разными людьми. Она решила вернуться домой и почитать книжку, как только кто-нибудь начнет приставать со скучными разговорами.
Когда она отходила от буфета, держа в руке маленькую бумажную тарелочку, ей поклонился господин Окамото. Рядом с ним, улыбаясь ей ослепительной улыбкой, стоял Санаэ Наритоми, одетый, как она подумала, на манер шулера с берегов Миссисипи. Он протянул ей длинную белую руку, в то время как Окамото сказал:
— Наритоми-сан просил меня представить его вам…
Она взяла тарелку в другую руку. Он пожал ей руку и поклонился:
— Спасибо, господин Окамото. Госпожа Онода, я уже несколько лет мечтал познакомиться с вами. У меня есть все ваши записи.
Он сверкнул белозубой улыбкой, совершенно естественным жестом откинул назад волосы, с непринужденным «Разрешите?» взял с ее тарелки кусочек лосося и отправил себе в рот; она даже не заметила, как ушел господин Окамото.
— Вкуснотища! — сказал Наритоми. — М-м-м. Надеюсь, мы сможем вместе поработать. Я бы счел это за честь.
— Ну, — неуверенно сказала она, отставив тарелку на стол у себя за спиной, но тут же забрав ее обратно из страха показаться невежливой — вдруг он подумает, что она отставила тарелку только для того, чтобы он больше с нее ничего не взял.
Ее бросило в жар.
— Ну, — снова сказала она, чувствуя себя такой косноязычной дурочкой, какими, вероятно, всегда делались женщины, разговаривая с ним. — Я ведь играю в оркестре. И раз уж вы будете с нами гастролировать, мы обязательно будем вместе играть.