Читаем Канареечное счастье полностью

— Какая такая служба? — говорит. — Пустячок прямо-таки, а не служба. Вот эти объявления надо раздать промеж народа.

Действительно, вижу, держит он под мышкой целую кипу печатной бумаги.

— Я б, — говорит, и сам их раздал, да нет у меня свободной минуты — тороплюсь на урок. А вы человек аккуратный, на вас можно положиться с совершенным уважением.

— Что ж, — говорю. — Давайте. Для меня это на самом деле сущий пустяк.

Передал он мне все свои бумаги и напоследок еще попросил:

— Уж вы раздайте, Елпидифор Семеныч, незамедлительно. Потому это насчет хозяйственных дел. Касательно крестьян и рабочих.

— Если так, — говорю, — будьте покойны. Мигом слетаю и удовлетворю общественные нужды.

Пошел я, значит, по ярмарке, промеж торговых рядов. Одному дашь, другому… Вижу, читает публика с интересом. И как увидал я, конечно, городового, и ему дал бумажку. «Все-таки, — думаю, — должностное лицо. Уж ему-то, — думаю, — главным образом надлежит ознакомиться». Только как всполошится вдруг господин городовой.

— Стой! — кричит. — Ни с места!

И сейчас же, замечаю, обнажает горячее оружие.

— Ты это, — кричит, — почто народ мутишь? Откудова, — спрашивает, — эта литература?

Обмер я, понятно, со страху. И язык во рту, как осиновый кол — ни вправо, ни влево. А городовой меня, понятно, за шиворот и рукой по физиономии хлещет. Даже публика стала вступаться:

— За что бьешь человека? Ишь, — говорят, — физиономист какой нашелся!

Ну да что уж распространяться! Арестовали меня, конечно, по всем правилам судебных законов. Вышло, стало быть, что я оказался главным политическим арештантом и специалистом по каторжным делам. И ах как убивалась маменька! И посейчас, как вспомню, орошаюсь слезами.

Пришла она вскорости проведать меня в арестное отделение. И как увидала, что я за решеткой, — горько-прегорько заплакала. А поплакав, спрашивает:

— Пидя, — говорит, — скажи правду, тебя на цепь не посадят?

— Бог с вами, маменька. Здесь и цепей нет приблизительно подходящих.

Вздохнула маменька тяжко. И вдруг пугливо так по сторонам огляделась.

— А что, — шепчет, — ты зарезал кого или так только из ливорверта стрельнул?

Закричал уж тут я на маменьку не своим, можно сказать, криком. Прямо-таки сердце у меня захолонуло от этаких ее слов.

— Маменька! — кричу я. И плачу. — Маменька!

А маменька уже сама перепугалась от собственных своих выражений.

— Полно, — говорит, — голубчик. Вижу, что спутала, старая дура. Уж и сама теперь понимаю, что есть ты так себе безобидный вор, а то и просто фальшивый монетчик.

— Да нет же! — кричу. — Поверьте, маменька! Я и клопа не убью без крестного знамения.

И так мне горько в ту минуту сделалось вследствие и по причине ее слов… А уж как стали прощаться — развернула маменька узелок, вынула священную просфорку.

— Возьми, — говорит, — сынок. Скушай на здоровье. Еще папаша, покойник, сию просфорку откусил собственными зубами.

Потом простерла ко мне свои материнские руки и говорит:

— Благословляю тебя на долгое тюремное сидение и арештантскую жизнь.

С тем мы, конечно, и распрощались. И уж не видел я больше маменьки на этом вещественном свете… Позже писала она мне еще о своем положении и обстоятельствах жизненных условий. Но опять-таки — что скажешь в письме? Какой-нибудь сущий пустяк, без всякой психики и ясности душевных струн. Оно, конечно, и письмо является результатом. Но все-таки, главным образом, ряды безжизненных строк. А ведь рассудишь с умом: что такое письмо? Бумага — сплошная бумага, и больше ничего… Ну да писала мне маменька уже значительно позже.

Вскорости, помню, вызвали меня на допрос к господину судебному следователю. Очень мне, помню, понравился этот господин. Усадил он меня перед собой на стуле. Как отец родной обласкал и успокоил.

— Вы, — говорит, — Кукуреков, не бойтесь. Видали мы и пострашнее преступников. А что вы анархист, так это же совсем ничего. Главное, признайтесь нам во всей откровенности и по чистоте вашей души.

И так это он ласкательно говорил — прямо-таки привел меня в умиление.

— Ваше превосходительство! — говорю. — Только, — говорю, — вам за вашу ласку и внимательное обхождение… Потому, — говорю, — как есть не пойму, за что пострадал, сохраняя свою невинность.

— Так, так, — говорит. — А признаете себя анархистом?

Задумался я в ту минуту, что бы значило это слово. Но как взглянул на господина следователя, мигом успокоился. Ведь вот, думаю, с какою ласковостью во взоре. И сказать бы знакомый — а то как есть чужой человек.

— Признаю, — говорю, — ваше превосходительство. Раньше, — говорю, — сомневался, но уж как вы объяснили — вижу и сам, что так оно есть действительно.

Усмехнулся тут господин судебный следователь, потрепал меня по плечу:

— Ну вот и хорошо. Спасибо за признание.

— Нет, — говорю. — Вам спасибо, ваше превосходительство. За ласку вашу и культурный разговор. А уж я вас никогда не забуду.

— Да, — говорит, — меня забыть трудновато.

И ведь правду сказал — не забыл я его. Потому умилительный человек был и обхождения европейского. Виделся я с ним еще раз после суда в жандармском управлении. Узнал он меня, сам подошел, поздоровался.

Перейти на страницу:

Похожие книги