Маркиз отвечал насмешливой улыбкой, он поворачивался спиной к Петру Петровичу и заговаривал с кем-нибудь другим. Постепенно эти салонные разговоры стали утомлять и даже раздражать Петра Петровича.
«Безусловно, здесь много светских персон, — думал Петр Петрович. — И даже имеются очень знаменитые современники… Но нет прекрасного пола… нет восхитительных дам…» Увы, он и не знал, что судьба уже собирается выкинуть новое коленце, что скоро, очень скоро, он будет окружен самыми пышными, самыми элегантными дамами русского эмигрантского Берлина.
Случилось так. Лечебницу неожиданно посетил знаменитый психиатр герр профессор Арнольд Блуменау, европейский ученый с лицом моллюска, залезшего в крахмальную сорочку и глазеющего оттуда на мир, лысый до наглости и осюртученный на всю жизнь. Эта европейская величина, свалившаяся словно с неба, вдруг отметила Петра Петровича, подтолкнув тем самым колесо ленивой фортуны.
— Кто такой? — спросил профессор, указывая на Петра Петровича высохшим от науки пальцем.
Рыжий доцент, сопровождавший великого гостя, почтительно объяснил:
— Это русский беженец, герр профессор. Петр Чубиков, repp профессор. На излечении с двадцать девятого года, герр профессор.
Но моллюск уже вылез из воротничка и, похрустывая крахмалом, поблескивая окулярами, пожелал узнать историю болезни. Потом, ознакомившись со всеми данными из принесенной ему ведомости, он непосредственно обратился к Петру Петровичу:
— Фи… фи… который хуперния?
У него была манера изумлять своих пациентов неожиданным знанием их родной речи. Так же великолепно, например, он говорил по-испански.
Изысканно улыбаясь и отвесив низкий поклон, Петр Петрович назвал тот городок, где протекли его детство и юность, городок, промелькнувший в памяти деревянными заборами и цветниками, галочьим криком, рождественскими морозами и керосиновым фонарем на перекрестке.
— Который хуперния? — все еще щеголяя знанием языков, повторил свой вопрос профессор.
Тут же, впрочем, вовсе не дождавшись ответа, он вывернул наизнанку глазные веки Петра Петровича с ловкостью и неожиданностью, поразившей даже доцента.
— Милостивый государь! — начал было Петр Петрович, возмущенный таким поступком. — Я, милостивый государь, весь…
Однако профессор уже сыпал латынью, точно обращаясь к собственному гению за советом.
— Невозможно, — сказал он наконец, переходя от гения к доценту. — Я не могу признать этого субъекта ненормальным. Я не могу, понимаете? Не мо-гу.
В лечебнице поднялся переполох: «Герр профессор не может! Герр профессор не признает!» Рыжая борода доцента процвела по всем коридорам и, уткнувшись, наконец, в телефон, поспешно донесла по начальству:
— Герр профессор того мнения… и он не признал… герр профессор не может…
А когда, словно из старинной гравюры, остановилась у крыльца профессорская карета, сам доцент укутал пледом тощие профессорские ноги.
— Не могу… признать… — скрипел на прощанье профессор. — Обыкновенный поэт… понимаете? Обыкновенный русский романтик. У Достоевского все сплошь вроде этого. И нельзя же из лечебницы делать Парнас… нечто вроде Олимпа… Ox, mein Gott![29]
— профессор ощутил подагру.Лошади тронули с места, мягко зацокав подковами, затрусили рысцой, увозя навсегда эту главу из жизни Петра Петровича, главу, от начала и до конца посвященную желтому дому.
Над Берлином теплым дождиком уже проклевывалась весна, заводя в кустах воробьиные шурум-бурумы. По карнизам, по крышам ворковали голуби — первейшие глашатаи и провозвестники туризма. И рыхлые немцы в коротеньких детских штанишках спешно уезжали за город, в природу, таща на спине в холщовых мешках отечественные бутерброды. Там, там, за городом, в знаменитой издавна роще, над заплесневелым памятником Гете, в старинных липах и вязах, еще по-гетевски кричала кукушка, и можно было слушать ее, уплатив тридцать пфеннигов (включая в эту сумму беспрепятственное пользование уборной). А когда проломилось берлинское небо, обнажив синие пропасти, когда на весеннем солнцепеке старые фрау начали продавать фиалки, Петр Петрович, вместе с первыми рамами, был неожиданно выставлен из желтого дома. Надо было сызнова устраивать жизнь, как-то приспособляться к новым условиям, и Петр Петрович задумался, стоя с узелком на углу улицы. Мимо шли женщины («Все та же лотерея, — не без грусти подумал Петр Петрович. — Все та же лотерея… Хотя и с выигрышем… на всю жизнь… на многие лета», — подумал он).
«На многие, многие лета!» — утешительно прозвучало у него в ушах. И, как бы управляя камертоном, он поднял вверх правую руку. Вдруг он очнулся, вспомнив о поручении, которое необходимо исполнить еще сегодня. Утром, в салоне, к нему подошел маркиз Хитомура.
— Уходите? — спросил маркиз. И неожиданно протянул два пальца.
— Отбываю, — сказал Петр Петрович. — По приказанию свыше, — добавил он, делая светский поклон. — Но, покидая сей будуар, я все же, маркиз, весь к вашим услугам.