С начала зимы 1938/39 года я оказался на лесоповале. Это лагерный врач (из заключенных) признал меня непригодным (из-за сердца) для зимнего забоя. И до сих пор я испытываю к нему глубокое чувство благодарности: он сделал колымские зимы выносимыми для меня. Работа на лесоповале легче, режим мягче, ближе природа— чудесная колымская природа, которую мы должны были разрушать во имя золота, нужного государству. Не знаю, и сейчас, наверное, еще не восстановился лиственничный лес[148]
— ведь он стоял там, где должна была быть вечная мерзлота.Представьте себе поляну в тайге. Барак для заключенных и несколько небольших вспомогательных помещений. Нет ограды из колючей проволоки, нет вышек с часовыми.
Рано утром строят бригаду с ручными пилами, наточенными еще ночью. До рабочего участка надо идти по снежной тропинке километров пять, а иногда и много больше. Нас ждут там обреченные лиственницы.
Передовые заготовители леса, выполняющие норму, выбирают участок, точно обозначая, каким деревом он будет начинаться, каким — кончаться. Надо засветло поставить восемь кубометров двухметровой древесины. Это высшая норма на двоих. Те, кто регулярно ее выполняет, имеют право уходить в барак без сдачи работы бригадиру, без конвоя. Поэтому надо иметь наметанный глаз. Свыше нормы — работа излишняя, но на выработанном участке нельзя оставлять неспиленного дерева, в то же время нехватка одного дерева — большая неприятность, тащить его придется издалека, по глубокому снегу. Работа тяжелая — деревья сбежистые[149]
, снег глубокий (пилить надо под корень), и еще надо собрать сучья и сжечь их. Одежда малоподходящая — ватники, они быстро рвутся о сучки.Зато в 15–16 часов — уже в бараке. Тепло, чисто, хорошее питание, право на получение денег — это по лишнему килограмму хлеба в день. Далеко не все были способны выполнять такую норму и быстро становились доходягами. На лесоповале они больше сидели у костра и дремали, чем работали. Для них — штрафное рабочее время, в которое они также кантуются[150]
. Бригадир, десятник и охрана могут заставить их отбывать лишнее время в лесу, но не могут вынуждать их работать. Паек у них и без того уже штрафной — что с них взять? Часть ночи они не спят — чинят нам одежду, уже за наши деньги. Вот такой симбиоз: одни напряженно работают, другие дремлют на лесоповале, а ночью обслуживают нас — пильщиков, и все как-то сосуществуют. Самоорганизация — она возникает в любой обстановке.Лес на склонах колымских сопок чарует своей первозданностью. Здесь не ступала нога человеческая. Все заснежено. Снег удивительной чистоты. Глубокий — метр, полтора и больше. Раз как-то я провалился с головой в засыпанную снегом расщелину скал. Тайга живет своей жизнью: следы зайцев на снегу, бурундуки на стволах деревьев (многие погибают в расщелинах коры), белки, летяги, иногда — горностаи. Лесной пейзаж меняется за уступами скалистых отрогов. Вот вдруг и кладбище лесное — засохшие высокие лиственницы серебристо-серой окраски с сучьями, как с распростертыми руками. Они не падают, не гниют — так и стоят, как мертвые стражи здешних мест. А если пурга, то на несколько дней. Заметает все дороги, сбивает с ног идущих, вот где «на ногах не стоит человек». Сила удивительная — мощь океанского шторма. Соседнее Охотское море — море, открытое всем ветрам океана, почему-то названного Великим, или Тихим. Где же его тишина?
А ранней весной снег блестит отраженным солнечным светом с ослепительной яркостью. Без защитных очков достаточно одного дня, чтобы ослепнуть навсегда. Днем можно загорать без рубашки, а чуть стемнеет — температура падает до -30 °C и ниже.
Я любил ходить зимой лесными тропами. Отдаешься целиком природе. Сначала сквозь созерцание ее вспоминаешь прошлое — радостное, навсегда ушедшее; потом вспыхивают мечты о будущем, а затем переходишь в состояние радостного безразличия — слияния со свободной природой. Забывается прошлое, теряется будущее, остается замедленное дыхание природы, смена ее красок. Ты погружен в нее. И только.
Человек перерождается в этих снеговых просторах. Исчезла на годы привычная мне интеллектуальная жизнь. Исчез секс — так, как будто это было когда-то давно — как наваждение. Невольно я вспоминал «Метаморфозы» Апулея. Вот и со мной произошла метаморфоза, правда, несколько иная, чем там. Жизнь вне культуры, вне ее забот — это странно для человека моего стиля жизни. Осталась одна — выжить среди обреченных, пройти сквозь горе насильственной смерти, поддержать их словом утешения и услышать их последнее слово. Помню, как сейчас, умирание подружившегося со мной астронома из Алма-Аты. Вот он еще недавно говорил мне: «А как же теперь? Ведь пальцы на ногах отморожены, а я был такой танцор…» А потом: «Вася, прощай. Я ухожу далеко-далеко, к звездам».