22 сентября, вторник. Около двадцати часов обстрел из гранатомета и стрелкового. Сопровождения не было. В двадцать два часа сильный обстрел «Гундигана». Все нормально.
23 сентября, среда. Сопровождение. Привезли воду. Сильный обстрел «эрэсами». Положили около двадцати пяти штук. Сгорел выносной пост. Все нормально. Пришли письма от мамы и сестры.
1 октября, четверг. Привезли боеприпасы и продукты. Сопровождение. В тринадцать часов обстрел из гранатометов и стрелкового. Загорелась свалка. Все нормально. Написал письма маме и сестре.
2 октября, пятница. Сопровождение. Воды нет.
4 октября, воскресенье. В два часа обстрел из «безоткатки». Ранен в ногу рядовой Игнатулин Рамиз Газизович, осколком. В остальном все нормально».
Отложил дневник и задумался. В этих записях обнаружилось скудное, на грани выживания, бытие, где появление воды и хлеба было событием, позволявшим продолжить жизнь. А обстрелы были естественным проявлением существования, отмечали смену ночи и дня. Рефрен «все нормально» звучал как заклинание, благодарение всевышнему, чья милость их не оставила.
«11 октября, воскресенье. Сопровождение. Мой день рождения. Прибыл рядовой Шершович из госпиталя. В двадцать два часа обстрел из гранатомета, три штуки. Все нормально.
12 октября, понедельник. Сопровождение. Направлен в медроту рядовой Косулин. Прибыл Давлет обучать повара.
16 октября. Сопровождение. Смена белья. Пришло письмо от мамы. Обстрел «эрэсами». Недолет сто метров. Три штуки. Все нормально.
28 октября. Сопровождение. Привезли хлеб, воду. Прошел первый дождь. Сильный ветер, плохая видимость. Была заправка бензином.
Мылись в бане. Написал письмо маме и сестре. В двадцать часов обстрел из «безоткатки» и стрелкового. Все нормально».
Он читал свои записи и вдруг испытал страшную усталость и вялость. Словно строчки мгновенно выпили всю его энергию, молодые силы и соки. Часть его души, что ежедневно боролась, отстаивая существование, свое и своих подчиненных, на этом крохотном, посыпанном осколками кусочке земли, эта часть души помертвела, превратилась в горстку сухого угля. Он ощутил в себе эту смерть, испепеление жизни. Слепо уставился в тетрадку.
Эта духовная смерть, случившаяся с ним здесь, в тесной комнатке с засохшей верблюжьей колючкой, длилась мгновение. Оно кончилось, сменилось другим, будто остановившееся сердце сдвинулось с мертвой точки, протолкнуло сквозь себя тромб и снова забилось. Надо было действовать, жить. И, желая возродить в себе силы, пользуясь сделанным однажды открытием, он стал думать о сестре и о матери. Перенесся к ним через все стреляющие заставы, заминированные дороги, падающие в огне вертолеты, операционные столы и палаты, через все разрушенные кишлаки и неубранные, сирые нивы…
Они с сестрой сидят за столом. Белая скатерть с разводами. Тарелка с красными вишнями. Они едят, чмокают, брызгают соком. Разыгравшись, расшалившись, стреляют друг в друга скользкими красными косточками. В лоб, в шею, на белую скатерть. Мать вошла, рассердилась, накричала на них, развела по разным углам. Так и запомнил: белая скатерть, тарелка с вишнями, строгое мамино лицо, смеющиеся, в красном соке губы сестры и повсюду на белом яркие вишневые косточки.
Он вздохнул глубоко, набираясь из далекого, прошлого новой силы и свежести. Поднес к тетради руку записать в нее несколько слов: «строительство курилки», «баня», «выпуск стенгазеты». Но в дверь постучали.
– Разрешите войти?… – На пороге стоял дневальный. – С нижнего поста прислали сказать – пришли бабаи. Хотят вас видеть, товарищ лейтенант! Что-то хотят сообщить!
– Хорошо, – сказал взводный. – Ступай наверх, на радиостанцию. Позови таджика Саидова. Пусть придет, переведет…
И, досадуя, что кончилась минута его одиночества, Щукин выбрался из-за тесного столика, вышел на солнце.
Он спустился с шлагбауму, к полосатой штанге, охраняемой часовым. Там стояли старики-афганцы из соседнего кишлака, «бабаи», как называли старейшин солдаты.
– Салям алейкум! – поклонился им лейтенант, поочередно пожимая им руки, чувствуя в своих твердых, мозолистых ладонях другие, еще более твердые, корявые, каменные, с черными загнутыми ногтями ладони крестьян, построивших здесь эти глинобитные, коричнево-желтые кишлаки, прорывшие арыки в «зеленке», насадившие виноградники и гранатовые сады. – Ху басти! Читурасти! – произносил он несколько известных ему приветствий.
Старейшины чинно кланялись, отвечали ему, шевелили белыми бородами, открывали беззубые рты. Их долгополые накидки колыхались в поклонах, и от тканей исходил чуть слышный запах дыма, жилья, скотины, стариковского тлена. Их глаза слезились от старости, вглядывались в молодое лицо лейтенанта.
– Ну что, уважаемые? Что хотите сказать? – спросил Щукин. И старцы, понимая, что он спрашивает, загалдели разом.