Стихи Кандинского решительно отличаются от параллельно писавшихся его рукой в те же самые годы ранних абстрактных картин. Картины не изображают чего-либо визуально знакомого. В картинах (например, в уже приведенной выше «Композиции VII») не фигурируют ни люди, ни растения, ни облака, ни равнины, ни дома. Там действуют красочные потоки, разводы и своего рода «мелкая рябь» на поверхности потоков — разного рода «почеркушки кистью», имеющие вид черточек, пятнышек, решеточек и других конфигураций.
В стихах не так: там налицо целый арсенал зримых фактов бытия. Точнее, зримость этих предметов и фигур всегда проблематична, ибо действует принцип назывательности. Лошадь, облако, дерево, цветок, лес. Поэт Кандинский не рисует фигуры или пейзажи, он называет их словами и дает минимальные определения. Красный человечек. Зеленая фигура. Вода. Гора. И так далее. Узнаваемость или визуальная достоверность зыбка и ненадежна. Перед нами нечто подобное картинам Дали, а может быть, аналогия к метафизическому реализму Джорджо де Кирико, странный мир вещей и существ, вызванный из небытия неведомо для чего или неизвестно почему.
Как понимать стихотворчество Кандинского — этот вопрос был и остается нерешенным. Читая любой из его больших или малых текстов сборника «Звуки» (немецкого, вышедшего в печати, и русского, подготовленного к печати, но никогда не бывшего напечатанным), мы обязательно задаемся вопросом «что он хотел сказать».
Скачущий человек очень меня интересовал. Он меня возбуждал.
Он выкопал в гладкой, ровной, сухой земле маленькую, очень круглую ямку и скакал через нее непрестанно, каждый день от четырех до пяти часов.
Он скакал с одной стороны ямки на другую с усилием, которого могло бы хватить на трехаршинную яму. И сейчас же опять назад.
И сейчас же опять назад. И сейчас же опять назад. Опять назад, опять назад. Опять, опять. О опять, опять, опять.
На это не надо бы смотреть.
Хочется сравнить этот кусок из стихотворения «Не» с текстами Франца Кафки или Даниила Хармса. Но дело не в том, с какими аналогиями или параллелями мы пытаемся подступиться к стихотворениям Кандинского. Дело в том, что же именно он пытается нам сказать.
Он изображает в своем литературном творчестве не просто странный мир, а мир глубоко неблагополучный, тягостный и безнадежный. В сущности, это преисподняя. Там необязательно творятся ужасы или происходят мучения. Там господствует бессмыслица, то есть признаваемые нами за реальные смыслы не действуют. Логика, здравый смысл, целесообразность или закон причинности не актуальны.
По этой причине, очевидно, стихотворные опыты Кандинского получили высокую оценку со стороны сообщества дадаистов. Эти отрицатели европейских ценностей видели в Кандинском одного из основоположников своего абсурдного, тотального негативизма.
Впрочем, найти следы понимания в откликах дадаистов на стихи Кандинского будет трудновато. Ханс Арп восторженно писал о сборнике «Звуки»: «Эти стихи приближаются к вечному Непознаваемому. Встают тени, могучие, как красноречивые горы. Звезды из серы и дикого мака цветут на устах неба».
Увы. Интерпретация поэзии издавна раскачивается между поэтическими фантазиями и полным субъективизмом, с одной стороны, и сухой научной текстологией — с другой. Если кому-нибудь кажется, что наше понимание текстов поэта увеличивается, если мы увидим в его словах «уста неба» и приближение к «вечному Непознаваемому», то на здоровье. Вопрос в том, можно ли обнаружить в текстах поэта и живописца нечто, имеющее общезначимый и доступный для анализа смысл. Или придется ограничиться индивидуальным переживанием неописуемого свойства. Мы ведаем о том, что для передачи наших впечатлений от живописи и поэзии часто не находится нормальных слов. Их, быть может, вообще нет в нашем языке — и приходится прибегать к разным иносказаниям и тропам. Отсюда и «уста неба», и прочие красоты, приличествующие литературе эпохи барокко, но неожиданные в речи радикального и жесткого авангардиста.
Естественным образом возникает догадка о том, что поэзия Кандинского живописует негодный, тягостный и нелепый уголок действительности, отведенный материальной реальности. И тогда получается, что цель и задача словотворческих экспериментов Василия Васильевича в 1910–1913 годах (а также до того и после того) заключается в том, чтобы отвергнуть низменное материальное измерение с его гримасами и устремиться в иные миры, в сферу высоких прозрений и чистой энергетики. Остается, впрочем, трудный вопрос: где же наш поэт делает этот шаг в духовное,