Может показаться, что каннские программы минувших десяти-пятнадцати лет дают наилучший аргумент в споре о жизнеспособности постмодернизма как раз его могильщикам. Если взять такие значительные победы в борьбе за «Золотую пальмовую ветвь», как фильмы Гаса Ван Сента «Слон» (2003), Майкла Мура «Фаренгейт 9/11» (2004), Кристиана Мунджу «4 месяца, 3 недели и 2 дня» (2007), Лорана Конте «Класс» (2008), Абделатифа Кешиша «Жизнь Адель» (2014); если обратиться к таким триумфаторам новейшей каннской истории, которым удалось завоевать «Золотую пальму» аж дважды, как братья Дарденн – «Розетта» (1999) и «Дитя» (2005), как Михаэль Ханеке – «Белая лента» (2009) и «Любовь» (2012), как Кен Лоуч – «Ветер, что колышет вереск» (2006) и «Я, Дэниел Блейк» (2016), возникнет картина, говорящая не просто о преобладании, а о торжестве реальности «как она есть» и жизни «в формах самой жизни». Этот список – не лучшее ли доказательство того, что стратегия, подменяющая жизненную подлинность «игрой смысла и нонсенса», действительно отходит в прошлое? Возможно. Во всяком случае, Каннский фестиваль стремится (как умеет) к тому, чтобы постоянное присутствие в его конкурсных программах фильмов, представляющих постмодернизм в его хорошо узнаваемых формах[51]
, было уравновешено (особенно в призовых списках) работами, которые могли бы как-то соответствовать известной базеновской формуле – «документальное откровение». Ведь не для того в 1998-м Жиль Жакоб спустился к Триеру, чтобы просто сдать ему ключи от города. Скорее, его элегантный жест был похож на маневр дальновидного стратега, остающегося при своих убеждениях даже ввиду, может быть, самого трудного испытания для этих убеждений, сформировавшихся в эпоху безусловного авторского присутствия.Настаивая (и без Жакоба) на осмысленном авторском присутствии, Канны готовы (и даже дважды) прославлять, к примеру, Кена Лоуча – художника заслуженного, но явно законсервировавшегося и анахроничного в своем активном, почти публицистическом авторстве. Куда современнее выглядят те вышеперечисленные каннские победители, которые приближают реальность к зрителю и делают ее почти или совсем документальной, но обладают при этом виртуозным искусством как бы откладывать подведение драматических итогов действия. Оставляя «код неизвестным», «скрытым»[52]
, они научились уклоняться от прямого высказывания, даже если высказаться вроде и хочется.В одном из наших каннских обсуждений очень точно эту новую уклончивую документальность определил критик Евгений Гусятинский: «Возможно, вот этот интерес к документальности в самых разных формах – это и есть переход от создания смыслов к свидетельствованию о смыслах или просто свидетельствованию. Или свидетельствованию об их отсутствии»[53]
.Нерешенным остается только вопрос о том, чего же все-таки в этих свидетельствованиях больше – смысла или его отсутствия?
Возвращение автора, реабилитация реальности
Эта книга построена в основном на материале бесед про Каннский фестиваль, которые мы ведем сначала за ежегодным круглым столом, потом на страницах журнала «Искусство кино» с моими коллегами Даниилом Дондуреем и Львом Караханом. Поскольку я начал ездить в Канны несколько раньше их, хочу наметить как бы предысторию той культурологической драмы, которую мы бурно обсуждаем вот уже десять лет – начиная с 2006-го.
Сюжет моих личных отношений с Каннским фестивалем я бы разделил на две примерно равные части. Первую назвал бы «Конец века – Конец Истории». Вторую – «Начало века – Возвращение Автора». В первой части поместились бы 1990-е годы – эра пламенеющего постмодернизма. Потом возникла бы Пауза Миллениума: кинопроцесс как бы остановился, погрузился в черную дыру.
Потом он вышел из нее, потому что дальнейшее погружение означало бы необратимую смерть искусства. А только касание искусства, пусть мимолетное, поднимает кино от зрелищного аттракциона к более амбициозным высотам. И чем большего достигает коммерческий, сериальный, индустриальный кинематограф, тем более серьезный вызов бросает ему другой – тот, что, за неимением лучшего термина («артхаус» бросим в корзину), мы называем авторским.